Торпусман Абрам
Родился в Коростене в 1940-м. В эвакуации с 1941-го по 1946-й.
С 1969-го работал во Всесоюзной книжной палате в Москве.
Печатался в научной прессе и «толстых» журналах, участвовал в неофициальном еврейском движении.
С 1988-го в Израиле.
Работал в Краткой еврейской энциклопедии – редактором, старшим редактором, научным редактором.
Две дочери и три внука.
Фото 1991 года.
ЭВАКУАЦИЯ
Не знаю точно дня, в который мы поднялись на открытую платформу поезда, двинувшегося на восток. Было это в июле 1941-го. (Немцы пришли в Коростень 6 августа.) Мне был тогда год и три месяца. Всё, что я могу рассказать о тех днях, рассказали старшие, которых уже нет.
Коростень – небольшой город на севере Житомирской области. Там жили мои предки Торпусманы во главе с основателем рода Аврум-Бером. По семейному преданию, он был шинкарём в селе Сингаи, а потом, разбогатев, поставил в самом начале 20-го века небольшую дегтярную фабричку у скрещения железнодорожных линий, довольно-таки далеко от села Искорость. Фабричка оказалась успешной, разрослась, возле неё вырос рабочий посёлок. Тётки мои, младшие дочери Аврум-Бера, Рахиль и Голда, уверяли, что город Коростень (это название появилось на картах в 1917-м, хотя древний Коростень неподалеку существовал с 8-го века) выстроен на основе именно этого посёлка, а не Искорости. Фабрика, ставшая со временем лакокрасочным комбинатом, была, естественно, большевиками национализирована, но дед мой и до революции вёл дела с большевиками, т.е. платил им отступные «на революцию», так что его поставили вначале директором комбината, а потом, разумеется, вышвырнули на улицу. Но не репрессировали, слава Богу. Дед Аврум-Бер умер в 1938-м в весьма преклонном возрасте в доме одного из внуков. (Он родился где-то около 1850-го, был четыре раза женат, имел то ли 12, то ли 13 детей.) Моя мама Ривка (Маля-Рива Крутопейсах, 1899-1980), вторая жена дедова «мизинчика» Нюмы (Нухима, 1895-1953), незадолго до смерти деда была у него в гостях, и тот, взглянув на живот невестки, сказал окружившим его потомкам: «Как я вам надоел, вы все меня терпеть уже не можете. Но очень скоро, – и он обернулся к моей маме, похлопал её по животу, – вы так меня любить будете, на руках будете носить!»
Кто знаком с народными обычаями, поймёт и чёрный юмор, и намёк деда. Он объявлял родне о своём скором уходе (до того, как невестка разродится) и просил назвать того, кто будет рождён, Аврум-Бером – в его честь. По представлениям тех лет душа покойника переходит к тому, кто наречён его именем. Дед в самом деле скоро умер, но у мамы родилась девочка, моя сестра, и её назвали Диной, в честь покойной маминой мамы. Ну, а когда полтора года спустя явился на свет и я, тётки поторопились исполнить волю своего отца, и в первой моей метрике значится двойное имя Аврум-Бер, что для СССР в то время было уже нехарактерно.
Вернёмся в июль 41-го. Как и большинство евреев городка, родня моя ничуть не сомневалась в скорой победе над врагом и об отъезде не помышляла. А у нас в семье была ещё одна важная причина не двигаться с места – младшенький (то есть я) заболел вдруг корью с высоченной температурой, со страшными воплями (у меня до сих пор очень сильный голос, но без крайней нужды я им не злоупотреблял), и для мамы моя болезнь была страшнее всех войн. Так что наше бегство из Коростеня не состоялось бы ни за что, не будь мощнейшего постороннего фактора – моей тётушки Миры Крутопейсах (1903–1978).
У тётушки Миры была сильная мотивация увезти нас из Коростеня. Сама она жила в Новоград-Волынске (оттуда родом и мама), в полутораста километрах к юго-западу от нашего города, и в скорейшей победе (через одну-две недели) тоже не сомневалась, как она мне спустя годы рассказывала. Но появилась некая вещь, что её смущала. До Новограда дошли слухи, что Коростень немцы страшно бомбят. Слухи были небезосновательны – я упоминал уже: Коростень построен на скрещении железнодорожных путей (узел), да и промышленность с лёгкой руки деда Советами раскрутилась. И бомбили немцы действительно старательно. Чтобы не входить в подробности, скажу только, что дом, где я рос (отцу принадлежало полдома), был вскоре после нашего бегства полностью разрушен. А в этом городе находились любимая старшая сестра Миры и – особенно! – любимейшие племянники Дина и Абраша (тётушка Мира была замужем, тоже за вдовцом с двумя детьми, как и мама, но своих детей у неё не было). Мы с сестричкой, со своей стороны, тоже любили тётушку, хотя характер её был тяжёлый, – в спорах с мамой (многочисленных) она всегда брала верх. Но в данном случае её победа оказалась для всех спасительной.
Тётушка заявилась в наш шумный от детского плача дом с мужем Идлом Игольником и младшей падчерицей Ханой и объявила: не будем дожидаться, пока вас разбомбят, давайте уедем, а после победы вернёмся. И хотя Торпусманы дружно выступили против (они, в отличие от Миры, уже пережили энное количество бомбёжек и как-то не очень были напуганы), устоять перед мощным убеждённым напором не смогли. Даже мама с её главным аргументом: больного инфекционной болезнью ребёнка по закону нельзя перевозить в общем вагоне (она фармацевт, медработник как-никак) – была разгромлена. Во время войны можно делать много такого, что в другие времена не проходит! И оказалось, в самом деле так. Отцовы сёстры собрались вместе с нами и поехали. Самая ближняя моя родня Катастрофы избежала. Нижайший поклон и поцелуи тётушке.
Старшие мои братья (по отцу) – Гриша (Герш, 1923 – 2005) и Миша (1925 – 2010) – ушли на восток не с нами. Гриша (его в армию не призвали, у него был слегка сплюснутый позвоночник) отправился с роднёй своей покойной мамы Кипнисами, а Миша 16-и лет был мобилизован в Трудармию, а потом, брошенный сбежавшим начальством, с группой подростков и юношей несколько месяцев пешком уходил от наступавших немцев, побираясь, пока не сносилась одежда и, главное, не стопталась обувь, – было это уже в Донбассе, глубокой осенью, за тысячу километров от дома. Тогда Миша выбросил документы и заявился в ближайший военкомат – мне, мол, 18 лет, хочу служить в Красной армии. Главным мотивом, как Миша рассказывал, был не патриотизм, а элементарный голод. Миша прошёл всю войну, был ранен, но это другая история…
Итак, мы беспокойным табором заявились на коростенскую железнодорожную станцию. Пассажирские поезда если и шли, то билеты продавались только начальству. Для прочей публики, спасибо, предоставлялась возможность бесплатной поездки на восток на открытых товарных платформах. Для безопасности платформы эти были даже замаскированы, но, рассказывала мама, весьма странным способом. На каждой платформе вертикально крепилось по несколько высоких сосен с широкими кронами, так что теоретически пассажиры-беженцы сверху были бомбардировщикам не очень заметны. Зато фашисты вполне могли полагать, что под кронами спрятаны военные грузы – скажем, оружие или боеприпасы.
Натужно вопящего ребёнка мама вполне успешно втащила на платформу – в рёве толпы на фоне мощных звуков бомбёжки его было не очень слышно. Зато когда двинувшийся состав удалился от станции, мой плач основательно травмировал барабанные перепонки соседей. Мама слышала немало претензий и даже угроз, да только что она могла им ответить? Самые напряжённые моменты возникали, когда вражеские самолёты снижались, чтобы рассмотреть состав. Это были деревянные тихоходы – «рамы», они опускались очень близко, и можно было разглядеть лица пилотов. Пилотам, в свою очередь, явно удавалось разглядеть «груз». Но можно легко представить себе степень отчаяния этого «груза». При приближении вражеского летуна раздавались крики «Тихо!», всё замирало, и только мой отчаянный плач царил над платформой, заглушаемый лишь рёвом самолётного мотора. Но стоило самолёту уйти, бурному возмущению публики не было предела. «Выбросить с поезда этого пащенка, он своим воплем всех нас выдаст!», – очень дружно требовала толпа. А однажды некий высокий и ражий еврей лет 35-40 бросился исполнять наказ. Все вокруг замерли, даже любимая тётя от ужаса одеревянела. И только уступчивая мама метнулась, как тигрица, навстречу громиле и расцарапала ему шею. Бормоча «Мешигене!» («Сумасшедшая!»), этот человек ушёл. Мира потом с восторгом по отношению к поступку мамы вспоминала эту сцену.
Что было дальше? Пока доехали до Фастова, я выздоровел, обстановка разрядилась. Сошли мы с поезда на Северном Кавказе, в станице Ново-Александровская Краснодарского края. Папа устроился завхозом в местную школу, если не ошибаюсь; мама заведовала аптекой. По семейным байкам, местные казаки выговаривали папе, чего это он воду домой из колодца носит. Это, они уверены, женская работа, мужчине она унизительна. Потом папу мобилизовали в армию, он служил в батальоне аэродромного обеспечения в Баку. Муж Миры тоже был мобилизован. Приближалось лето 1942-го, немецкое наступление возобновилось. В семье никаких иллюзий о быстрой победе не осталось, все знали уже и о нацистской практике полного истребления евреев. Казачата дразнили мою трехлетнюю сестру: «Смотри, Гитлер в конюшне!» Дина плакала, а ребята веселились. Настало время новой эвакуации. Мы поехали на юго-восток, сошли в Махач-Кале, столице Дагестана. (Теперь это название пишут слитно Махачкала, но мне памятно старое написание). Работа для мамы нашлась, нас направили в селение Ботлих, райцентр на северо-западе республики, на границе с Чечнёй. Из столицы порядка ста километров по серпантинной дороге высоко в горы.
Первые полгода пребывания в Ботлихе были более чем тревожны. Наступление немцев продолжилось, однажды и над Ботлихом появился вражеский самолёт-разведчик, а Махач-Калу основательно бомбили. (Помнится, в 46-м в Махач-Кале старший приятель показывал мне, бахвалясь, найденный им осколок зажигательной бомбы с оперением.) Мама, в руках которой был склад ботлихской аптеки, припасла яд для каждого члена семьи – ведь уходить из селения некуда, единственная дорога в случае прихода нацистов будет перекрыта, а живыми в их руки попасть ни в коем случае нельзя.
По сравнению с родичами и земляками, проведшими годы эвакуации в других местах, можно полагать, что Ботлих был благополучен. (У нашей соседки по коммуналке в Новоград-Волынске Розы Бейн, например, умерли от голода в эвакуации обе дочери).Не было, правда, вовсе ни пшеничного, ни ржаного хлеба, зато был в достаточном количестве хлеб кукурузный. Он, отдадим ему должное, с необыкновенной скоростью черствеет и становится почти несъедобным, но до настоящего голода это всё-таки далеко. Фрукты были очень вкусные – абрикосы, урюк, персики, виноград. Нам повезло, что нашлась работа как для Миры (её оформили в мамину аптеку уборщицей), так и для её падчерицы, 16-летней Ханы, ставшей почтальоном
Ботлих, к которому относятся мои самые ранние воспоминания, занимает в моей жизни очень яркое место. Здесь и необыкновенные по красоте пейзажи гор, и впечатления о гостеприимных местных уроженцах – аварцах, и первые прочитанные страницы (книг там у нас не было, и читать я научился практически самостоятельно, разглядывая журналы, которые разносила Хана, прежде всех, помнится, «Огонёк»), и еженедельное кино, и память о Дне победы, и многое другое. Но сегодня не об этом…
Оказалось, испытания подстерегли нас, когда мы пытались вернуться на освобождённую Украину. Без официального увольнения уехать было нельзя и после войны — тех, кто рискнул покинуть своё место самостоятельно, ожидали суд и суровое наказание. Маму начальство не отпускало – трудно было найти специалиста, который согласился бы работать в такой глуши. Демобилизованный папа поселился в Махач-Кале, работал продавцом газированной воды в городе и ночным сторожем в подсобном хозяйстве некоего завода в пригороде. Мы с сестрой и тётя Мира с падчерицей приехали жить к папе в ожидании, пока начальник Аптечного управления республики (помнится, фамилия его была Аскеров) смилуется и отпустит маму. Здесь-то в первой половине 1946-го мы и хлебнули прелестей беженской жизни. Двух папиных зарплат и каких-то ещё подработок категорически не хватало на прокорм компании. Тётю и Хану ни на какую работу не брали – не было прописки. Было только, с позволения сказать, жильё – сторожка, выделенная папе в подсобном хозяйстве, т. е. комната в четыре квадратных метра с земляным полом в помещении, основную часть которого занимал хлев с коровником. Мебель состояла из стула и длинного стола, который ночью использовался в качестве кровати для меня и сестры. Взрослые спали на полу. Страшная духота и смрад. Вдобавок переболели малярией. Помню, меня лихорадка скрутила в жаркий день по дороге с рынка. Тётка, волочившая тяжёлую корзину, вынуждена была понести на руках и меня…
Некоторой отрадой представлялись игры с друзьями. Теперь-то я понимаю, почему старшие их не одобряли, – тогда не понимал. Я упоминал уже об играх с осколками бомбы – папа был уверен, что у нас была просто невзорвавшаяся «зажигалка». В другой раз пастушок Ваня, которого я обожал, долго вертел за хвост гадюку, длиной, примерно, в метр. Он уверял, что если развить хорошую скорость, она никак не сможет изловчиться и ужалить. Я целиком полагался на Ваню, – да и в самом деле он оказался героем, никто из детей не пострадал, погибла только гадюка. Ваня научил меня отличать ужей от гадюк.
Мама два или три раза приезжала в столицу республики – формально для пополнения склада, фактически для хлопот об увольнении. Она привозила нам ботлихские гостинцы – курагу, курдюк (баранье сало). Мы радовались. Наконец приехала увольняться-таки. Нашёлся фармацевт (фамилии не помню, но звали его точно Иван Иванович), которого уговорили ехать на край света.
Папа хотел возвращаться в Коростень, но дома нашего уже не было, Мама и Мира постановили ехать в Новоград- Волынский – к тому времени демобилизованный муж Миры Идл снял в Новограде комнату в помещении флигеля бывшего костёла, воспетого Бабелем. Мы поехали железной дорогой через Ростов и Харьков. По дороге багаж был украден, и всё добро, что сохранилось в годы изгнания, пошло прахом. Но эти дела уже относятся скорее к новому периоду…