Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Давиденко (Каган) София

Davidenko_S

Родилась 26 сент. 1932 года в Житомире. Окончила Латвийский Государственный университет по специальности — историк. С 1995 года жила в Германии, в Гамбурге. Скончалась 6 февраля 2016 года

НАМ ПОВЕЗЛО

Чижовка. Это уже рубеж. Это перед самой войной.

Здесь мы пережили финскую войну, здесь я пошла в школу. Отсюда мы бежали от немцев, чудом выскочили из пекла и остались живы.

Это чудо я хочу описать. Для меня Чижовка — это «до войны». Можно сказать, что мы выскочили из расстрельной ямы. Мы бежали ночью, а в кустах под окнами сидели немецкие десантники.

Когда я говорю «мы», то это мама, беременная на 7-м месяце, на руках у нее Рина, которой 10 месяцев, папа, который спас всю семью только с Б-жьей помощью, иначе ничего не объяснить. Нужно знать, что тогда творилось, во всяком случае на Украине, которая была близко к фронту, и которая местами уже была фронтом.

Бомбежки, тревоги, а самое главное при большущей неразберихе и панике, всё, что было доступно или относительно свободно, было взято под строгий контроль. Мужчинам призывного возраста не разрешалось покидать место жительства. И все-таки папе удалось из Днепропетровска, навстречу беженцам и отступающим войскам, и в то же время с воинскими эшелонами, которые все-таки шли на Запад, добраться до Чижовки.

Надо сказать, что до пакта с Гитлером, Чижовка находилась в 12 км от польской границы. Это на реке Слуг — приток Днепра, Новоград-Волынский район, Житомирская область. Потом границу (Пакт) отодвинули на Запад, но уже на 3-й день войны (мамин рассказ) через поселок шли нескончаемые обозы с ранеными и беженцами. Там было множество жен офицеров в нарядных платьях, в шикарных три дня назад «модельных», как тогда говорили, туфлях, и детьми на руках.

Многие шли пешком и рассказывали страшные истории: во всех гарнизонах проходили по какому-то поводу балы, и вдруг, канонада, бомбежка (налет). Мужчины помчались сразу в часть, многие успели забежать домой — попрощаться с детьми. Больше они их не видели.

Потрясение от внезапности нападения, от вероломства было страшным. Если в глубине России люди еще ничего не видели и сообщения получали из нашего правдивого радио, то здесь радио орало те же марши, но картина бегства и разгрома была потрясающая.

Мама понимала, что надо бежать в Новоград-Волынск, там железная дорога. Но до него нужно было добраться (км 15). С «животом» (мамины слова), на котором сидел еще грудной ребенок решиться было трудно. Конечно ни о каких вещах и речи не было. Но и пеленки не унести. Мама сидела и ждала отца. А он три дня, четыре дня — нет. У нас была домработница Таня, друг семьи настоящий. Она плакала и просила маму: «Хозяйко! Вас же тут убьют. Я провожу вас до города.»

Но мама дождалась. Самое страшное (тогда еще не знали о более страшных вещах) — было потеряться. В суматохе первых месяцев войны многие потерялись навсегда. Дети, родители, отцы, матери — кто находился в лагере, кто в санатории, кто в командировке — домой не возвращались чаще всего.

А папа приехал. Ночью в Новоград-Волынск из Нижне-Днепровска. Это целая история. За месяц до войны он получил назначение главным инженером на Нижне-Днепровскую бумажную фабрику (город Днепропетровск). Радовались мы все очень — все-таки едем в большой город: красивый, бурлящий, на Днепре. Мама всегда тяготилась этими фабричными поселками, она была горожанка, в Житомире жизнь кипела.

Папа уехал принимать фабрику, а мама с Таней остались паковать вещи и ждать его приезда. Где-то 27-28-го июня. Меня отправили к бабушке и дедушке в Житомир на каникулы. В этом году (в 1941-м) я окончила первый класс украинской школы. Получила грамоту и счастливая уехала в «гости» — я любила жить у бабушки.

В Чижовке вещи были собраны и упакованы в деревянные ящики, упакована мебель. Осталось только дождаться папу и уехать. Война! Затемнения, ужас, ожидание, в кустах десантники. Не то что лампочку включить — печку не разжигали. На пятый день ночью пришел папа пешком из Новоград-Волынска.

В темноте собрались. А так как все было запаковано, но успели взять пеленки, мне зимнее пальто («На ночь» — думала мама). Все считали, что война закончится через месяц. Мамину рыжую лису на розовом шелке (хвост и мордочка) — ее потом, как и ее «модельные туфли», которые были привезены из Киева (!), сменяли на хлеб. Но это потом. А пока отец пошел на фабрику и ему дали бричку, которая и отвезла на вокзал в Новоград-Волынск.

В этот день уходил последний эшелон из Новоград-Волынска, и каким-то чудом они попали в вагон, в котором вывозили архив НКВД. Видимо, какой-нибудь дядька пожалел маму, а может у самого где-нибудь пропадала семья. Телеграммой сообщили бабушке чтобы меня привели на вокзал, это было ночью и поезд пришел, и мы встретились, и меня втащили в вагон папа и какой-то дядька.

А потом был пассажирский поезд и мы в Фастове. Тоже ночью. Я в зимнем пальто, ночью холодно. Мы с мамой стоим в тамбуре. Стоит и поезд. Железнодорожник страстно уговаривает маму отдать меня ему: у него с женой нет детей, у них дом и маме будет легче, она беременная, с ребенком на руках (это лето-осень 1941 года). «А через месяц война закончится и вы возьмете дивчинку себе обратно.» Помню свой ужас и дикую мысль — «А вдруг мама согласится? Вдруг отдаст!».

Но у мамы был свой девиз — «Погибать, так вместе!». Больше всего она боялась, чтобы мы не остались беспризорниками. Поэтому под бомбежки, в тревогу, за хлебом, в теплушку — меня за руку, Рина на руках. Ни у родственников, ни у знакомых не оставляла. Где-то первого-второго июля мы приехали в Нижне-Днепровск, в свою квартиру (ведомственную), которая, как обычно, была на территории фабрики.

И в первую же ночь первый налет на Днепропетровск пришелся по нашему двору. Собственно, метили в завод Артема (оборонный), который отделен от нашего дома высокой кирпичной стеной. И первые четыре бомбы упали в нашем дворе. Страшно было очень. Нас ночью (мама и я с Риной) под одуряющий вой сирен, который и без бомб мог свести с ума, сонных, дрожащих от страха и ночного холода (потом это состояние будет не раз. И это состояние я помню до сих пор).

«Щель (укрытие) была вырыта на берегу Днепра — это была не очень глубокая траншея, крытая деревянной крышей. На дно траншеи были постланы деревянные решетки, как в бане. Под ними плескалась вода. Люди стояли вплотную друг к другу, дежурные с противогазами и фонариками строгими голосами требовали тишины и без паники. Говорили, что в немецких самолетах есть подслушивающие устройства. Становилось еще страшнее.

А паника, как и шпионаж — самые страшные обвинения в те дни. Был приказ: паникеров, как и шпионов расстреливали на месте. Газеты и радио раздували истерию, все подозревали всех. Все должны были проявлять большевистскую бдительность, отлавливать и доставлять шпионов. Паникерами объявлялись те, кто рассказывал правду или что-нибудь идущее в разрез с официальным враньем. Таких людей «клеймили» паникерами и судили. Помню, как рассказывали о подвигах домохозяек, пионеров и октябрят и других, поймавших шпионов. Основание: «Оглядывался, смотрел в какую-то записку, достал карту, спросил дорогу куда-то». (А там завод, часть, аэродром и т.д. Нас, малышей, тоже призывали бдить. Чуть что подозрительное и сразу к дяденьку милиционеру, военному, это длилось всю войну. И сколько невинных людей пострадало.)

Итак, бомбежка. Понять, что это такое может только переживший ее. Бомба, которая приближается с жутким, все усиливающимся воем, кажется, сейчас вопьется в твою макушку, не рядом, не дальше, а именно в темечко. Вернувшись, мы застали квартиру без дверей и окон — вырвало взрывной волной. Но бомбы все-таки в эту ночь нас миловали.

Утром 4-го июля папа отвез нас на другой берег Днепра, в «город», к брату бабы Тины, Ляле. В ту ночь город не бомбили и все надеялись, что немцы мирное население бомбить не будут. Через несколько дней к нам присоединились баба Поля, дед Иосиф, тетя Аня (бабы Тинина сестра), ее муж, Софе 6 лет и Лене 17 лет — их дети.

Они бежали из Житомира. И поскольку война должна была окончиться через месяц, то не поехали дальше на Восток, а приехали к родственникам в Днепропетровск, отсидеться и к осени вернуться домой. Однако…

Сводки становились все страшнее и ложь очевиднее. Немцы стремительно приближались. Бомбежки были каждую ночь, по несколько налетов в течение ночи. Появилось множество новых беженцев с Запада. И наконец, при налетах, под устрашающий вой сирены (казалось, они были на каждом доме) и падающих бомб нужно было непременно идти в бомбоубежище.

За этим следили дружинники (как они назывались — забыла). Выгоняли, невзирая ни на каких мольбы. Опять же говорили, что оставшиеся сигналят немцам. а в подвале — как в ловушке — не выйти (у дверей караул, стены дрожат, с потолка сыплется, внизу пыль удушающая и смертельно хочется спать). Помню, меня мама как-то уложила в цинковое рваное корыто. Как я была счастлива.

Потом я наотрез отказалась спускаться в бомбоубежище и меня брал с собой ночью дядя Ляля — он дежурил. Вскоре он ушел в армию, а мы эвакуировались.

Нам и тут повезло. Назавтра в Днепропетровске должны были объявить всеобщую эвакуацию, а сегодня папа, член эвакуационной комиссии города, отправил нас: мама, я и Рина, баба Поля, дед Иосиф, тетя Аня с мужем и детьми (Софа и Леня) на пассажирском поезде неизвестно куда, пока что на Харьков.

Помню, мама валялась под нижней полкой — ей освободили там место, пожалели беременную. Битком набитые купе и коридоры. В Харькове (впервые за войну я увидела освещенный ночью город) пересели в теплушку, тоже полнехонькую. По дороге бомбили, поезд останавливался и все разбегались по степи. Отстрелявшись, немцы улетали и люди возвращались в теплушки.

«Веселила» одна женщина: при бомбежках поезда она не выбегала из вагона, а прятала голову в узлы, приговаривая: «Хай стреляе в сраку, срака — не склянка, не розибиеться!». Помню в вагоне была старшая — горластая противная баба (наверное оттуда у меня на всю жизнь отвращение к этому особому виду советских женщин-общественниц).

Она получала хлеб на всех, распределяла его по своему усмотрению, белый оставляла своей семье, нагло, открыто. Все молчали — видимо, боялись худшего. Мама попросила у нее кусочек белого хлеба для Рины — она к этому времени заболела дизентерией (понос непрекращающийся, для маленького ребенка смертельный, если не принять быстрые меры). Отказ, с антисемитскими выпадами. Унижение и беспомощность, обида за маму и страх за маленькую не забыла. Одна пожилая интеллигентная женщина подарила два белых сухарика.

В Харькове, как и на всех тогда станциях, давали кипяток, крутой. Несколько кранов в стене плюющих водой с паром. Я пошла с чайником, встала вперед и у самого крана передо мной у старушки лопнула банка, стеклянная. Она ошпарилась, а мне сильно обожгло ногу. Обошлось.

А Рина начала умирать. Стала совсем как дети из Судана. Палочки ручки-ножки, понос беспрерывный, закрытые глаза, голову перестала держать. Эту картину — я иду сзади мамы, на руках у нее пластом Рина, а у мамы на плече болтается на стебельке-шее беспомощная головка ребенка. Это навсегда в памяти.

Почему мы оказались в Актюбинске, не поехали дальше на Юг? Причин много. Одна из них Рина. В поезде она бы умерла. Дядя Беня нашел каких-то знакомых, которые что-то знали об этом городе. Короче, мы выгрузились там и сразу попали в эвакопункт. Это было здание клуба, которое приспособили для приема беженцев: одноэтажное деревянное здание, зрительный зал заполнили кроватями, застеленными чистым бельем.

Там еще был двор, весь заполненный кучками людей. Цыганский табор. Так как ни кухни, ни воды не было, люди жгли кострики во дворе. Кострики потому что топлива никого не было. Тряпочка, кизяк, кусочек бумаги, украденная щепка — рыли траншейку и кипятили хотя бы чай, если конечно было в чем. У нас была маленькая кастрюлька с ручкой, для кашки. Дядя Беня в первый же день раздобыл 0,5 кг манной муки. Вспомнила, через детскую консультацию. А мы нашли два кирпича, нарвали сухой травы, я тайком отдирала вздувшиеся куски фанеры от декораций — варили ей кашу на воде.

В эвакопункте можно было оставаться не более трех дней. Но уже на второй день дядя Беня нашел квартиру — это был саманный домик на две комнатушки и кухня-сени с глиняным полом. Разместились там все. Мы втроем в кухне. Там все по очереди носили Рину на руках, а она не смолкая, жалобно и страшно: А-а-а… Тетя Аня называла ее потом «Акалкой».

Первые дни прошли в обустройстве: какие-то топчаны, ящики из-под спичек — мебель, примус, ложки, кастрюльки, керосин, карточки, документы. О папе и бабе Малке мы ничего не знали. Они остались в Нижне-Днепровске. Но ведь его уже взяли немцы.

Каждый день кто-нибудь ходил на станцию встречать поезда. И как ни странно, встречались знакомые, находились и родственники. На всех станциях, где принимали беженцев, составлялись и вывешивались списки прибывших. И вот в один прекрасный день около нашей «землянки» появился папа. Грязный, обовшивевший, худой и весь какой-то до белизны бледный.

И вот, Поленька, случай его величество, которому ты удивляешься. Дед Мирон вместе с директором фабрики на полуторке, погрузив кой-какое оборудование рванули на восток. Уходили уже под занавес, последними. Часто переезжали через речки по мостам, которые за ними взрывали войска, видели вдали немецких мотоциклистов. Вскоре кончился бензин. Как-то они добрались до железнодорожной станции, не знаю какой, и попали по счастью в какой-то эшелон, который шел с эвакуированными.

Папа искал нас на каждой станции, выходил и читал списки. Отчаялся найти нас и решил ехать в Ташкент. Так как эшелон, в котором мы ехали, имел пунктом назначения именно этот город. Сутки он проспал и вышел только в Актюбинске. На всякий случай посмотрел в списки и увидел всех нас — фамилии.

Так встретились. Можете себе представить! Надо было устраиваться своей семьей. Нашли «квартиру» в татарской слободе. Одна крошечная комната без окна, в которой стоял широкий топчан. Там были папа, мама, Рина и вскоре, 27.09.1941, маленькая сестренка Адочка, но она зиму не пережила и в марте умерла от воспаления легких, и кухня-комната, в которой спали баба Малка и я. Топчаны и стол.

Самая страшная была первая зима. Еда, тепло и здоровье, т.е. болезни. Вот уж было во истину «хлеб наш насущный дай нам днесть (сегодня)». И не одеты были по такой суровой зиме. Приехали из Европы, в основном с юга Европы. Люди мерли как мухи. Часто угля и хлеба не оставалось ни грамма, на стенах иней, на улице мороз минус 40 градусов, домишко хилый.

В такие дни нас нередко спасал дедушка Иосиф, он устроился завхозом в типографию напротив нас. Ему дали лошадь, сани и тулуп. Очень хорошо помню его: ладного, с мороза, валенки, полушубок черный подпоясанный, как партизан. На одну минуту подъезжал к нам, вбрасывал нам ведро угля. Ура! До завтра спасены!

А завтра пришел такой момент, что в городе не оказалось топлива. И на хлебные карточки несколько раз выдавали тесто. Нам дуракам (детям) было интересно и вкусно, даже сырое тесто. Вообще что касается первых лет войны все чувства заслоняло острое и постоянное состояние голода.

Потом, когда мама начала работать в магазине продавцом, хлеба мы наелись и уже не голодали. У других было гораздо хуже. Но это уже потом.

А пока нужно было учиться, устраиваться на работу и ежедневно бороться за «пережить и выжить еще один день». Дальше не заглядывали. И ждали с замиранием писем с фронта. Радио не выключали, взрослые и дети сводки Совинформбюро знали наизусть.

В это время на фронте уже воевали три бабушкиных сына: Абраша (вскоре получили на него похоронку), Ляля и Фима. Из мужчин с нами были дядя Беня (умер от тифа в 1944), Леня (погиб в 18 лет под Сталинградом), наш папа Мирон и дедушка Иосиф. Эти двое пережили войну. Не помню, каким образом, но в октябре (?) в Актюбинск приехала тетя Бетя, старшая бабушки Полина невестка, беременная , с тремя девочками — Дина, Таня и Белла. Вскоре, в октябре она родила сына Сашу. Дядя Абраша так и не узнал о ее беременности и рождении сына, погиб в 1941 под Киевом (Борисполь).

Получала она пенсию как «красноармейка» (так назывались солдатки) 16 рублей на четырех детей. Образование у нее было какое-то школьное. Военкомат устроил ее на работу продавцом хлеба. Это спасло их семью от голода, но от холода и болезней казалось ничто не спасет. Жили они в крошечном саманном домике, земляной пол, грязь, мухи, блохи, нечего одеть-обуть. Все дети в страшной золотухе, летом мухи сидели в глазницах, во рту, на ушах, голове. Одеты в тряпье. Но все тем не менее выжили, выросли. Помогали все кто мог и чем мог.

Лечила нас каким-то случаем оказавшаяся в Актюбинске известный врач-педиатр и родственница тети Бети «тетя Песя Скуратовская». Была она с мужем и ребенком. У нас в семье рассказывали, что она приехала с чемоданчиком драгоценностей. Какой-то врач старый, одинокий, умирая во время эвакуации в товарном вагоне, передал ей эти ценности. Об этой истории знает Дина в Сан-Франциско, они после войны поддерживали родственные отношения, и когда Скуратовские вернулись в Ленинград. Тетя Песя была нашим ангелом-хранителем и спасителем.

Так вот, тете Бете дали лошадь, телегу или сани (от времени года) и кибитку фанерную, выкрашенную в зеленый цвет с надписью «Хлеб». Она сама или с конюхом возила хлеб с хлебокомбината в аул и совхоз (корейский). Счастье наше было безгранично, если хлеба на комбинате не было. И она брала меня и Софу, Дину с собой.

Мы влезали в темный, пропахший кислым хлебом фургон, она закрывала нас на щеколду снаружи. Мы попадали в сказочный мир, что-то воображали, выдумывали, как Полечка под нашим столом в Зеленограде. Ночевали в ауле, в юрте на кошме, кишевшей блохами. Подстеленная под кошму полынь мало помогала.

Укрывались стеганными ватными одеялами. Утром я проснулась, а одеяло на мне в местах стежков всё в крупных черных пуговицах — это были скопления блох. Опухшие и расчесанные в кровь, мы давали себе слово никогда больше не приезжать сюда.

Но вокруг (днем) было все так здорово, степь, полынь, запах трав, воля, что в следующий раз мы опять просились туда и были счастливы. Тетя Бетя никогда нас не угнетала, шутила с нами и давала нам полную свободу. Кстати сказать, свободой в пределах нашего ревира, мы пользовались всю войну, так как родители были заняты.

Летом собирались целыми ватагами, носились, пасли коз, собирали кизяк (топливо), щепочки-тряпочки, ковырялись в земле — искали камешки-стеклышки, были на подхвате у бабушек: носили воду, выносили помои, помогали на огороде (далеко, в степи за 12 км, пешком). Летом жара, зимой стужа.

Но была и своя красота в этой земле. «Прекрасная Актюба, цветущий Казахстан» как называли ее эвакуированные. Весной недалеко от нас разливался Илек по широкому плоскому, песчаному руслу. И сразу покрывались зеленью «талы» — ивовые кусты, прибрежная полоса. Эти прутики мы срезали на растопку.

За нее мама отлупила меня больно: я ушла за талой не сказавшись дома. Меня искала баба Малка целый день, а когда мама пришла с работы начала поиски и она — безрезультатно. Я пришла к вечеру и попала попала под горячую руку. Мама до конца дней своих каялась в этом несправедливом наказании и даже плакала. Ведь я старалась для семьи. «Виновата» была в итоге баба Малка.

Мама приносила с работы целую сумку талончиков, которые надо было для отчета клеить на газеты, чтобы завтра отчитаться. Талончики были разные: «иждевенки», «рабочие», «служащие». Клеили вечером при коптилке; даже Рина научилась различать их. Для нас эти ежедневные работы были чем-то вроде игры в лото. И мама рядом. Баба Малка варила клейстер. Стол стоял между двух окон, выходящих на улицу. Вечером окна занавешивали газетами. Вся комната утопает в темноте, только на столе коптилка, мы сыты, в тепле. Клеим. Часто варили пшенную кашу. Хлеб был.

В октябре 1944 года мой папа был направлен в Ригу из города Актюбинска, где мы были в эвакуации с 1941 года. Жили мы там в саманных домиках, так называемых «землянках», так как они были сложены из саманного кирпича — навоз коровий пополам с глиной, прессовался в деревянные формы.

Делали его летом, ибо он только высыхал на солнце, обжигать его, естественно не могли. В это время вся татарская слобода, в которой мы жили на окраине Актюбинска заготовляла кирпичи. Настоящий праздник для детей: с хохотом, с визгом восторга бесили босыми ногами мы это дерьмо с глиной, поливая водой.

А потом укладывая в формы и осторожно прихлопывая ладошками, чтобы кирпич получился ровный и правильный, аккуратно освобождали его из формы и оставляли сушить на земле. Этот кирпич, сухой и видимо теплый служил материалом для постройки маленьких одноэтажных домиков, которые спасали людей в суровейшие северо-казахстанские зимы с их смертоносными буранами и морозами за 40 градусов.

Город большой, т.е. распространенный на большой территории. Ни одной мощеной улицы. В центре школа номер 1, административные дома, госпиталь — эти деревянные. Остальное — «землянки».

Пыль, жара, палящее солнце и песчаные бураны летом, и белые просторы под ослепительным солнцем (днем) — красота, но холодно невероятно, снег скрипит под ногами (до сих пор слышу) папиных валенок поздней ночью. Слышно далеко-далеко. А мы все ждем его с нетерпением: бабушка Малка, мама, и я с Риной.

Мы то как все ждем, но еще и пирожка — темного, с морковкой. Не спим, слышим за углом стеклянный, но какой-то вкусный скрип снега. Входит папа. Весь в инее. Иногда с белыми пятнами обморожения на лице. «Скорей, скорей, закрывай дверь, напустишь холода!». Тепло выпускать нельзя, оно драгоценно — уголь на вес золота. Особенно ценился карагандинский. Вся семья с тревогой заглядывает в сарай, где он хранится.

Как здорово придти домой с мороза, а печь почти горячая. А в печи раскаленные, жаркие угли. Греешь лицо, заглядывая в топку. А пирожок черный, с морковкой такое вожделенное лакомство — это от папиного обеда в комбинатовской столовой. (Актюбинский комбинат ферросплавов — папина работа).

И вот мы в Риге. Май, нет, июнь, 5 число 1945 года.