Дединский Григорий
КАРТОШКА
Давным-давно я услышал вот такую историю. Мама мне её нарисовала в двух словах. Самую суть, факт. Это уже сейчас я развёл его на полторы страницы. Мама с тремя своими старшими сёстрами ещё до войны перебралась в Ленинград, а их родители, то есть мои дед с бабкой, оставались под городом, в Стрельне.
Тогда добираться оттуда до центра города можно было целую вечность. Немцы Стрельну заняли и застряли. Как говорится, одни из того «окна в Европу» никак не могли вылезти, другие, из Европы, никак не могли залезть.
В один из череды жутко голодных дней бабушка добралась до барахолки и выменяла там за фамильную брошь малость продуктов. Дед просыпается, а она ему и говорит:
– Лева, там, у меня на плите, две кастрюли, так в одной сваренная картошка, надо бы снести её нашим.
Кастрюля картошки! Сегодня это даже не мера величины, так, гарнир для небольшой бригады гастарбайтеров. А тогда! Что ваши Нобелевские кущи, что миллионы, которые легко можно срубить при благоприятных телевизионных обстоятельствах. Тогда одним несчастным чугунком картошки можно было спасти жизнь не только настоящим, но и дать взглянуть на свет Б-жий будущим. Чего уж там, может быть, вот такому полумыску с картошкой я обязан своему рождению.
Дедушка и сам был доходяга, ноги передвигал лишь по привычке выполнять команду до конца. Обернул он широким шерстяным платком драгоценную ношу, обхватил обеими руками и в путь. Тогда, в апреле сорок третьего, из Стрельны в Ленинград ходил трамвай тридцать шестого маршрута. Именно ходил, но и за это говорили спасибо. Когда-нибудь и про него сложат отдельную поэму, может быть, успею и я, а в сорок третьем он ходил и ходил, не помышляя застрять в истории. От Стрельны до площади Репина. Дед сел в вагон, уложил на колени, как малое дитя, своё богатство и прикрыл глаза.
У кого я потом ни спрашивал, в блокаду людям снились одни и те же сны. Только праздники. Свадьбы, именины или просто целая буханка свежего хлеба, которую нужно было красиво порезать к торжественному столу. Всё остальное из снов собственная цензура вычёркивала, отодвигала куда-то на задники, на антресоли или требовала забыть. Как секретную информацию.
Ну да ладно. Дед, собственно, и не спал. Притворялся, коротая время. Он сжимал свой гостинец и пытался через материю, как говорила бабушка, вынюхать свою долю. И слышался ему стук ложек, смех и обязательный спор, кому из его девчонок мыть посуду…
До нужной остановки трамвай не дошёл – привычное тогда дело. На этот раз кончилось электричество. Молоденький скелет, вагоновожатая, медленно защёлкнула свою дверь, накинула на себя полушубок и побрела пешком. За нею пассажиры, благодарные и за это.
Отправился дед утром, спозаранок, а приплёлся на проспект Маклина уже сам не свой. Там в тот час спали. Больше было делать нечего. А дед, именно приволокся, ноги вконец отказали, да ещё совсем не апрельский ветер руки выламывал. Но он дошёл, дополз, доскрипел, какая кому разница, он донёс до своих доченек жизнь.
По дороге страшился двух напастей – бандитов и милицию. С первыми не поспоришь, вторым не докажешь, голодуха – она никому не тетка. Пронесло, и с теми, и с другими маршрутами разминулся. Поднялся на четвертый этаж, постучал тощим валенком в дверь.
Есть картошку вместе со всеми он отказался, сил не было.
Он лёг на приготовленную кушетку, вытянулся и умер. Хозяином своей семьи! Отцом! Кормильцем! И уже не слышал приглушённого крика Ханочки, любимицы, развернувшей платок.
Их отец, мой дедушка, второпях, взял с плиты не ту кастрюлю.
Эта была с замёрзшей водой.