Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Радуцкий Виктор

radutsky1

По образованию радиоинженер. Закончил Киевский политехнический институт. В Израиле с 1976 года. Доктор философии Еврейского университета в Иерусалиме (2001 год) по специальности: псалмистика, украинистика. Научный сотрудник «Краткой Еврейской Энциклопедии». Многие годы преподаёт в колледже «Мидрешет Иерушалаим», читал лекции в университетах Москвы, Киева, Минска.
Синхронный переводчик и переводчик министерства иностранных дел Израиля. Работал с президентами Израиля Хаимом Герцогом, Эзером Вейцманом, Моше Кацавом, Шимоном Пересом, главами правительства Израиля Ицхаком Рабином, Шимоном Пересом, Эгудом Бараком, Ариэлем Шароном, Эгудом Ольмертом, Биньямином Натанияху и др. Переводит с иврита на русский и украинский языки.

Переводы:
Амос Оз. Мой Михаэль (также на украинский язык)
Амос Оз. До самой смерти (также на украинский язык)
Амос Оз. Сумхи (также на украинский язык)
Амос Оз. Познать женщину(также на украинский язык)
Амос Оз. Черный ящик
Амос Оз. Повесть о любви и тьме
Амос Оз. Уготован покой
Амос Оз. Рифмы жизни и смерти
Амос Оз. Картины сельской жизни.
Амос Оз. Третье сосотояние
Амос Оз. Пантера в подземелье.
Эли Амир. Петух искупления
Аарон Апельфельд. Катерина (также на украинский язык)
Аарон Аппельфельд. История одной жизни (также на украинский язык)
Аарон Аппельфельд. Цветы во тьме.
Моти Лернер. Три пьесы
Бен – Цион Томер. Дети тени (пьеса)
Ури Дан. Кипур. Книга об Ариэле Шароне
Переводил пьесы для израильских театров.
Всего выпустил 25 книг (с переизданиями), перевёл 68 пьес.
Награжден Медалью З.Жаботинского за выдающийся вклад в дело культурного сотрудничества народов Израиля и Украины. Автор многих публикаций в Израиле и за рубежом – в Москве, Нью-Йорке, Париже, Берлине, Киеве, – посвящённых израильской литературе и израильской культуре. Участник многих международных конгрессов в области славистики и перевода (теория и практика). Опубликовал ряд статей по данной тематике.

СТРАНИЦЫ ОДНОЙ ЭВАКУАЦИИ

Вы спрашиваете, помню ли я об эвакуации? Когда началась война, мне было три года и десять месяцев. Но события того времени, происходившие с нашей семьей, я не только помню, я их – не забываю. Потому что одно дело — помнить, а другое – не забыть.

И с этим мы иногда встречаемся в Израиле. Ведь здесь про ШОА – Холокост – Катастрофу помнят, а про тех, кто был чудом спасен в ШОА, — порою забывают. О тех, кто пережил эвакуацию, вроде меня, помнят, а то, что надо на старости лет нас поддержать, и не только морально, но и материально, — это иногда забывается. Естественно, я имею в виду не всех подряд.   Есть, конечно, разные благотворительные организации, есть частные лица, помогающие тем, кто пережил ШОА и эвакуацию, но я говорю о тех, от кого зависит стабильность нашей жизни в пожилом возрасте. О нашей законодательной и исполнительной власти. Уж они-то могли бы чуть больше о нас позаботиться.

Итак, про войну. Я отчетливо помню ее первый день. Это было воскресенье, папа не был на работе, но ушёл из дому рано утром. Он вернулся мрачный и объявил нам, что началась война. Как мы с братом Гариком (Григорием) обрадовались этому! Мы надели на головы треуголки из газет, схватили палки-сабли и бегали по всему дому. Мы выбегали на балкон и кричали «Война! Война!» Ну, а война эта быстро обернулась всеми несчастьями, какими только могла.

Несчастье первое состояло в том, что родители отца не пытались уехать из Киева. Отец понимал, что Киев не удержать. Ему было тогда 43 года – возраст призывной, и он знал, что до призыва ему необходимо успеть эвакуировать семью. Но родители отца и слышать не хотели об отъезде. Они были твердо уверены, что все будет хорошо. «Жизнь только наладилась, — говорили они,- да и немцев в Киеве мы уже пережили в 1918 году»

radutsky2

Действительно, жизнь налаживалась, у нас была квартира, которую мы получили как многодетная семья. Семья наша жила счастливо. Мы были красивой, очень дружной семьей. Мой папа был редкой красоты еврей, мама – просто писаная красавица. Если посмотреть на фотографии тех лет, то фотографии голливудских киноактрис, ну, не то, чтобы они меркли перед нею, но, во всяком случае, моя мама бледнеть рядом с ними не собиралась. Жили они в огромной любви. В юности папа и мама жили на Подоле в соседних домах. Их окна «смотрели друг на друга и вечером, и днем». Новую квартиру наша семья получила тоже на Подоле. Сегодня это центр города, недалеко от метро, престижный район, там застройка повышенной комфортности, но тогда, в сорок первом, наша тихая, зелёная улица Набережно- Никольская, выходившая к Днепру, была далека от центра Киева. А домик дедушки Янкеля, отца мамы, на улице Волошской, № 62, который он своими руками построил, вообще был где-то у самой черты города. В трудные для крестьянства времена дедушка выписал из села- местечка Уцитель, Киевской области, откуда он был родом, своего односельчанина Николая Кожемяченко и дал ему возможность построить на своем участке земли настоящую крестьянскую хату, а рядом — сарай, чтобы держать корову, ведь иначе в те дни не проживешь. Дедушка всегда помогал Николаю, и, естественно, перед отъездом пошел с ним попрощаться и попросил того присмотреть за домом. (Думал ли он, что Николай просто въедет в его дом и заживет там, а свою хату будет использовать как подсобку?)

radutsky3

Дедушка Янкель, который, несомненно, обладал колоссальными духовными силами, был при этом человеком сугубо практичным, трезвым, твердо стоящим на ногах. Он хорошо понимал, что нужно, а что не нужно, что есть правда и суть, а что есть неважное. Он, ни минуты не медля, заявил нам о необходимости уехать из Киева, и наша семья полностью положилась на это его решение.

На наше счастье, дядя Беба ( Бен -Цион Брагинский), муж младшей сестры мамы, тети Цили, работал инженером на швейной фабрике имени Горького. Именно этот швейный комбинат было решено эвакуировать в глубокий тыл, потому что армию необходимо было одевать, шить обмундирование, военную форменную одежду со всеми ее принадлежностями. Дядя Беба сказал родителям мамы и тети Цили: «Если они вывозят фабрику, то дело-таки плохо. И я, как человек активный, инженер, член парткома, могу обеспечить вашу эвакуацию отсюда». Тогда мы снова бросились уговаривать родителей отца поехать с нами, но они наотрез отказались пускаться в трудный путь.

Я помню, как нас везли на лошадях на станцию Петровка — товарная, недалеко от нашего Подола, как потом погрузили в открытый вагон — платформу, на которой везли оборудование. Было пока тепло, лето, ну а в случае непогоды или ветра, там можно было подползти под брезент, который прикрывал оборудование. Нас провожали папа и дядя Беба. Они оставались в Киеве и вскоре оба были мобилизованы на фронт. На всю жизнь запомнил я долгий прощальный взгляд папы.

Мы ехали, практически, без чемоданов, с узлами, они на идише называются «клумаки»( Это от украинского «клУнок» — «котомка», «узел» -קלומעק(. Меня, еще маленького (младше меня была только сестра Аня, дочка дяди Бебы, которая сегодня живет в Денвере) заворачивали во взятый в дорогу текинский ковер. Я по сей день помню свое детское ощущение прикосновения к спине ворсинок этого ковра.   Этот ковёр и сегодня со мною в Израиле, и я с благодарностью вспоминаю его тепло, добрую службу нашей семье. Долгие годы он висел над кроватью мамы, а со временем перебрался ко мне в Израиль.

Уезжали дедушка, бабушка, моя беременная мама, ее сестра тетя Циля, тетина дочка Анечка, и мы, три брата. Мне было четыре года без двух месяцев, я — младший из братьев. Григорию (Гарику) было пять лет и восемь месяцев, а старшему, Марку – двенадцать с половиной лет.

Мы доехали до Саратова, именно в этот город эвакуировали фабрику. Приехали в середине августа, уже начало холодать. Нас сгрузили с платформы, оборудование увезли, сотрудников фабрики расселили в городе. Мы же в штат фабрики, естественно, не входили, а были, как бы примкнувшие, и нами заниматься никто не стал. Поэтому мы остались со своими пожитками под открытым небом на площади перед вокзалом и чувствовали себя совершенно беспомощными. Я уж не говорю о пропитании, с которым было очень сложно. Пока подъедали то, что взяли с собой. Большая банка варенья у нас с собой была, бабушка успела сварить ещё до войны и взяла в дорогу, хлеб еще можно было там как-то доставать. Но отсутствие воды и туалета стало для нас настоящим бедствием.

Кошмаром моей бабушки было, как вымыть детей. Я помню по рассказам старшего брата Марка, что как-то он упал в лужу и весь выпачкался. Переодеться это одно дело, но, главное, как-то отмыться, вот в этом проблема! А тут еще и я, как бы это помягче сказать, наделал в штаны. Заигрался, это с детьми часто случается…Бабушка отправила в «экспедицию» дедушку, чтобы отмыть нас, и это было настоящим мучением. Надо было стоять в очереди в общественную баню, просить, чтобы пустили детей, что-то объяснять, доказывать. И такое было не один и не два раза, а постоянно. Это был стыд, позор, унижение, грязь, Все это перенести – настоящая беда, хотя бывали вещи и   более невыносимые…

Весь ужас этого бездомного существования продолжался, кажется, около двух месяцев. И все это время дедушка, который не привык полагаться на судьбу и не ждал помощи от посторонних, искал выход из этого тупика. Наконец он от каких – то евреев, оказавшихся в сходном положении, узнал, что из соседнего города Бальцера отправляют в ссылку поволжских немцев.

Но, немного истории. Как известно, поволжские немцы переселились в Россию во времена царствования Екатерины II, проводившей политику иностранной колонизации российского государства. Вызвано это было необходимостью заселять, осваивать и закреплять за царской короной окраинные земли России, в частности в Нижнее Поволжье. «Так как в России много непоселенных мест, а многие иностранные просят позволения поселиться, …принимать их в Россию без дальнего доклада…»- указывала Екатерина II Сенату. Поискали подходящие для этого места. В конце концов, остановились на Саратове, «знатном городе Астраханской губернии», известном центре соляного и рыбного промыслов и волжской торговли. Приехавшие сюда трудолюбивые, ответственные, замечательные люди прекрасно освоили эти земли, создали и процветающие фермерские хозяйства, и маленькие городки с промышленностью, в основном, обрабатывающей, школами, институтами, где все изучалось по-немецки.

Сталин и вся его камарилья, честно говоря, давно имели виды на эти плодородные земли, поднятые руками трудолюбивых немцев — колонистов. Советы в своё время даже позволили создать Республику Немцев Поволжья, где была вполне приличная по тем временам жизнь. И тут представился случай – Вторая Мировая война.

Уже слышны были разрывы Сталинградской битвы, когда было решено объявить поволжских немцев потенциальными врагами, а затем депортировать. А для этого был разработан беспроигрышный трюк. Как рассказывают знающие люди, в российский спецназ (тогда это было спецподразделение) отобрали людей, блестяще владеющих немецким языком, переодели их в немецкую форму и высадили десантом в городки автономной немецкой республики, ее столицу Энгельс, Бальцер и другие. Десантники врывались в дома и, угрожая немецким оружием, требовали от местного населения оказания всяких услуг с угрозой: «Если вы донесете, то вам конец». Реакция перепуганных бауэров (фермеров), рискующих своей семьей, была достаточной для того, чтобы объявить всех их в коллективной нелояльности, сотрудничестве с германскими властями, и им было предписано в кратчайшее время освободить все их жилища, приусадебные участки, и, оставив все имущество, отправиться в места ссылки.

Эти события совпали со временем нашего «проживания» на привокзальной площади в Саратове, и дед, который всегда полагался на себя самого, а не на судьбу, немедленно отправился в этот самый Бальцер.

Мой умный, толковый, сообразительный дед не полез, как другие, в центр города, а пошел на окраину. Он вошел в ворота дома 117 на улице Первомайской. Познакомился с хозяином и договорился с ним о покупке его дома в городе Бальцер со всем хозяйством. Немец согласился, времени на сборы у него, практически, не было, а тут он мог получить хоть что-то за своё бросаемое имущество. И дед, который сам был эвакуированным, хорошо понимал, какая участь уготована этим людям, отдал ему почти все деньги, которые у нас с собой были…

Когда дед перевёз нас в этот дом, хозяева ещё там были, я хорошо помню мрачного, угрюмого хозяина, он ходил с дедом по двору, по дому, поднимался на чердак, но я не помню других членов немецкого семейства.

Не знал я, что судьба уготовила мне встречу с эвакуированными в Казахстан немцами: именно там, в Казахстане, в Кокчетавской области, где я работал в геофизической партии, я с немцами и встретился, побывал в их аккуратном, чистом селе, резко отличавшимся от всех окружающих поселений. Помню, однажды, рано утром мы поехали километров за пятьдесят-семьдесят, то ли в большое село, то ли городок под названием Павловск. Стали в очередь перед закрытым ещё хлебным магазином. И тут я впервые их увидел: передо мною в очереди стояли пожилые женщины в старинного покроя плисовых кофтах, в длиннополых юбках, между собою они вполголоса разговаривали на немецком, и у каждой (!) в руке была книга – либо Гёте, либо Гейне, либо Шиллер. С хлебом в те времена было напряженно, очередь занимали с самого раннего утра, часов с шести. Вот эти дамы времени не теряли. Я прислушался к разговору( он вёлся на немецком, разумеется!). Темы самые будничные, о детях, о трудностях с питанием, о том, что удалось достать. В нашей геофизической партии, после полного провала той поварихи, которую привезли из Ленинграда, искали новую повариху. Пришла молодая девушка, школу недавно кончила. С первого же обеда, ею приготовленного, она покорила всех. И эта прекрасная  повариха была немкой. А приезжавший к ней на мотоцикле чистенький, аккуратный юноша был, как и наша повариха, уже третьим поколением изгнанников из Республики Немцев Поволжья. Встречаясь с немцами, я всё время думал: «Не ваш ли дом стал нашим пристанищем в городе Бальцере?»

И вот мы поселились в этом доме, и первый год у нас был не таким голодным, как следующие, потому что прежние хозяева уже начали готовить запасы на зиму, а взять с собой им не разрешили ничего, кроме пары жалких чемоданчиков. Благодаря их запасам, какое-то время мы тоже держались. У них был жмых — прессованные круги выжатых семян, отходов производства подсолнечного масла. По-украински это называется «макуха». Этот жмых надо было давать скоту, но мы и сами от него не отказывались. Там была летняя кухня. Был сарай. А на чердаке нам оставили даже тушу, кажется, овцы, и первый год мы нормально прожили, отъелись, отогрелись.

Они оставили нам также корову и козу Майку, всеобщую любимицу. Без их молока нам было бы нелегко. Наша же проблема была — накормить этих животных! Тут мы, все дети и наша любимая собака Неро, бывали иногда и пастухами. Слава Богу, мы жили на окраине.

От нашего отца не было никаких вестей. Мы все очень переживали из-за этого. В январе 1942 года родилась наша младшая сестра Эсфирь — Эстер, и мы печалились, что не можем поздравить папу с рождением дочери. Мы надеялись, что он на фронте, просто не знает нашего адреса, и поэтому не пишет. Но все равно тревога нас не оставляла.

Тем более, что пришла печальная весть о гибели нашего дяди Давида Куперштейна, капитана танковых войск, сына дедушки и бабушки. Дедушка сразу же принялся за поиски его вдовы, нашей тети Сони и её сына Жени. Нам удалось не только разыскать их через знаменитый Архив в городе Бугуруслане, но и, несмотря на военное время, каким-то образом доставить их к нам. Мы приняли их, дали им возможность жить с нами, поделились всем, что было, и зажили все одной семьей. Мы, дети, приняли Женю не как двоюродного, а как родного брата, и это сохранилось до настоящего времени. Мы не говорим ему « Женя», мы говорим: « Брат Женя». Он — наш родной брат, как и мы — друг другу. Сегодня Женя, Евгений Давидович Куперштейн, инженер – строитель высокой квалификации, проработав много лет в одном из отделов муниципалитета Иерусалима, вышел на пенсию, живёт в иерусалимском квартале Гило, совсем недалеко от меня и моей сестры Эстер, с которой мы живём на одной улице.

Жили мы впроголодь. Основная еда — борщ и картошка. Борщ варился, как говорится, «из ничего», но каждый из детей получал на закуску картошку. Она резалась на меленькие части, и это было высшим деликатесом – кушать красноватую картошку из борща. Мы старались выжить… Все дети, если надо было, работали на огороде. У нас были грядки лука. Я помню, как бабушка сажала редиску, картошку Неделю, ну десять дней у нас были зеленые овощи, сохранить которые было невозможно, никаких холодильников не было, все хранилось в погребе. Мы собирали для топлива хворост и окрестные топливные средства любого вида. Одним из них было то, что называлось «кизяки», лепешки коровы. Мы высушивали их и ими топили. На весь дом этого не хватало, но в кухне было тепло, потому что надо было готовить на всю нашу команду. И всем занималась моя обожаемая бабушка, которая никогда, ни при каких обстоятельствах не раздражалась, не кричала, не плакала, не жаловалась, находя для каждого ласковое слово.

Наша сестренка Эстер заболела. Сказались тяжелые условия, в которых находилась мама во время беременности, плохое питание, переживания бездомной жизни. В результате – серьезные проблемы с позвоночником. Врач рекомендовал девочке постельный режим на твердой доске, иначе она может остаться горбатой. У нас была люлька (осталась ещё от немцев), мы закрепили на ней доску, и на ней наша Эстер лежала почти до двух лет. Мы не давали сестричке грустить или скучать: разговаривали с ней, играли, качали ее в этой люльке. А когда лечение закончилось, она встала и пошла. И сегодня она, известный в Иерусалиме преподаватель музыки, вы знаете, одна из очень красивых женщин, несмотря на свой не совсем юный возраст. Слава Богу, у нее четверо детей, восемь внуков.

radutsky4

Моя мама сумела устроиться в столовую. Она хорошо готовила, но значительную часть времени была подавальщицей, не имела права ничего выносить, единственное, что ей разрешили делать, как-то подкармливать старшего брата Марка, который уже тогда проявил свои блистательные способности: учился только на пятерки, никогда не получал четверок. Мало того, когда ему исполнилось 14 лет, он договорился в школе, что не будет ходить на уроки, и пошел работать на завод токарем, получил рабочую карточку, приносил зарплату, а с экзаменов в школе приходил только с отличными оценками.

Надо сказать, что все мы были очень дружны, все друг друга поддерживали, и это придавало нам силы настолько, что в моих воспоминаниях детство связано с чувством радости. Мы никогда не ссорились, нам никогда не надо было ни за что воевать, составлять какие-то коалиции. Как ни странно это звучит, у нас было счастливое детство. К тому же у нас были и коза Майка, и оставленный нам немцами любимый пес, которого звали Неро. Мы его обожали, а он любил нас. Он, большой, благородный, с гордой осанкой, умный, спокойный, лучившийся силой и уверенностью, позволял нам сажать на свою спину нашу маленькую Эстер, и мы её катали, радуясь, что она довольна, что смеётся, радуется жизни…

 

К сожалению, судьба Неро была трагичной. К нам постоянно наведывался милиционер, который любил придираться к людям, и, в частности, к нашему деду. Наверное, он невзлюбил дедушку за его независимый характер, или просто надеялся на взятку, а может быть, так проявлялся его антисемитизм, не знаю. Однажды он пришел и объявил нам, что держать собаку незаконно. А поскольку у милиционера была вселенская власть, он заявил: «Я вашу собаку убью». Дед твердо ответил: «Ты не можешь его убить». «Убью» — закричал тот и вытащил из кобуры черный, на шнурке, пистолет. Милиционер направил свое оружие на Неро, но пес начал ходить кругами, и милиционер не мог выстрелить, потому что был риск, что рикошетом можно попасть в кого-нибудь из нас. Удивительно, но, как только милиционер опускал пистолет, Неро ложился на землю. А когда рука с пистолетом поднималась, Неро снова начинал ходить. Нам казалось, что дед мысленно отдает Неро команды, и тот их выполняет. Мы все стояли на крыльце и громко плакали, умоляя не трогать собаку. Милиционеру это надоело, и, когда Неро оказался у ворот, он крикнул: « Убью пса!». Тогда дед закричал: «Беги, Неро, беги!», и собака каким-то невероятным прыжком перемахнула через гигантские ворота высотой в 3-4 метра и убежала. И сколько мы потом ни звали, ни искали Неро, найти его так и не смогли. Он исчез навсегда. И с тех пор я не могу полюбить ни одну собаку.

Через некоторое время нашего деда арестовали по какому-то облыжному обвинению. Думаю, с ним сводил счеты тот самый милиционер. Дед был в тюрьме под следствием, примерно, полгода, сумел каким-то образом оправдаться (благо вины за ним никакой не было!), но в тюрьме он так настрадался, что вернулся очень слабым. Тяжело было видеть, как он, заметив на столе хлебную крошку, наслюнив палец, подбирал ее и съедал.

Много событий произошло с нами в городе Бальцере. Рассказать о каждом — будет многотомный роман. Вот несколько эпизодов, выхваченных из памяти.

В Бальцер прибыли евреи, успевшие убежать из Польши перед самым приходом немцев. Однажды к нам во двор вошёл пожилой еврей с черными печальными глазами, которые невозможно позабыть, в традиционной одежде, какую я потом увидел в иерусалимском квартале ортодоксальных евреев – Меа Шеарим. Мы, дети, были потрясены его внешним видом: такого мы ещё не видали. Потом, уже в другой своей жизни, когда из Венгрии   дорогой друг привёз мне в подарок том репродукций картин Марка Шагала (книгу, которую я так любил, отобрали на таможне, когда я уезжал в Израиль – пусть отольётся им, этим любителям живописи!), я увидел этого еврея снова. Взгляните на картину «Одиночество»(1933 год) – это, точно, он! В руках этот странный для нас еврей держал кастрюлю, он обратился к бабушке и попросил: «Гайсе тай!» Именно так польские евреи произносят «Горячий чай», а у нас, евреев Украины, это звучит: «Гейсе тей!». Семья его расположилась на пустыре, и он пришел к евреям за помощью. Один он шёл по улице, пустынной в эти ранние, прохладные утренние часы, его одиночество, тоска, тревога за своих близких заполняли всю Вселенную. Он шёл, бережно неся кастрюлю с чаем.   Могу ли я это забыть? Потом мы встречали его в городе, он сумел устроиться, ведь был первоклассным часовщиком, но среди детей это прозвище «Гайсетай» (одно слово!) закрепилось, стало словом нарицательным….

В  самые первые месяцы своей жизни в Иерусалиме, меня тянуло в квартал Меа Шеарим. Я понимал язык его обитателей – идиш, иврита я не знал тогда, и очень хотелось услышать людей, говорящих на понятном мне языке, но, проходя по улицам   Меа Шеарим, меня так и подмывало спросить того или иного случайно встреченного: « Не вы ли «Гайсетай?»

 

Раскаты боёв за Сталинград хорошо были слышны у нас в городе, внушая серьёзную тревогу. Сводку известий, читаемую Левитаном, слушал дедушка, прислонив ухо к раструбу черного репродуктора. Старенький, плохонький репродуктор сипел и хрипел, так, что только дед и мог слышать известия, по большей части – плохие для нас сводки боёв в начале войны. После известий дедушка с хмурым лицом неизменно произносил:

«Ме – шлугтзах, ме-харгетзах». Это значит« Бьются, убиваются»

В город прибыли солдаты — новобранцы, которых готовили к Сталинграду. На выгоне за нашим домом проходили занятия по физической подготовке. Я пошёл поглядеть на бойцов. Усатый старшина громко крикнул: «Подходи записываться на бег по пересечённой местности!» Из строя вышел   щуплый, рыжеватый солдатик, крестьянский паренёк, подошёл к старшине и сказал: «Пиши: Куренков!»

Я этого Куренкова на всю жизнь запомнил. Было в нём удальство, но и какая-то обречённость. Со старта он рванулся изо всех сих, но на финиш пришёл одним из последних. Я от всего сердца желал ему успеха! Но… Огорчённый этот Куренков сидел на траве, наматывая обмотки. Была в его движениях какая – то смертельная усталость…

Да, много событий произошло за годы нашей эвакуации. Одно из них – совершенно мистическое. Тетя Циля была человеком необычайным. Умная, толковая, проницательная, она, казалось, видела людей насквозь, и вот что с ней произошло. Однажды утром я заметил, что тетя Циля стоит в кухне и прямо на подоконнике поспешно записывает химическим карандашом, как оказалось, номер какой-то полевой почты. «Мне приснилось, — объяснила она, — что это номер полевой почты твоего папы». То, что я вам рассказываю, кажется невероятным но это – абсолютнейший факт. В тот же день она написала письмо по этому адресу, и вскоре оттуда пришел ответ от политрука части: «Радуцкий Авраам Овсеевич, 1898 года рождения, числится пропавшим без вести». А потом пришла и похоронка. Таким невероятным образом мы узнали о гибели нашего отца. Невозможно забыть горе и тоску, охватившую нас всех.

Однажды я застал нашу всегда деятельную бабушку сидящей. Она сидела в своем белом платочке и, подперев щеку, смотрела на фотографию своего погибшего сына Дудика (Давида). Не могу забыть бесконечную тоску в ее глазах. Это та, леденящая душу, жуткая тоска, за которую в ту минуту я лично готов был спалить бы всю Германию, не жалея никого, включая матерей этих убийц.

Ведь статистика свидетельствует, что немцев, агрессоров, садистов, грабителей, проигравших войну, погибло, примерно, более шести миллионов, а победивший их Советский Союз, положил около тридцати миллионов!

Наше командование солдат не берегло

Уцелел ли, вернулся ли с войны этот Куренков, которого я видел единственный раз в жизни, но запомнил навсегда, или и его не уберегла судьба?

А вот дядя Беба – Бен-Цион Брагинский, муж маминой младшей сестры тети Цили, вместе с отцом посадивший нас в Киеве на поезд, на котором мы уехали в эвакуацию, однажды постучался в наш дом в Бальцере, по улице Первомайской, 117. Дело , видимо, было зимой 1944 года, шёл снег, дядя Беба уже сам вошёл в незапертые сени, и стучался в дом. Я открыл дверь. Увидел человека невысокого роста, в шинели, в шапке – ушанке, обмотавшегося шарфом, только смеющиеся глаза блестели. Сначала он пытался угадать, кто я: «Гарик? Женя? Витя?» Я сразу понял, что это свой повёл его в кухню, самое тёплое место в доме. И тут он всех нас встретил, и тётю Цилю, и свою дочурку Анюшу, и бабушку, и дедушку, которых он очень любил. Сколько слёз было! Сколько радости! Сколько тоски.   Ведь дядю Бебу вчистую списали из армии – боевой офицер, храбро воевавший, водивший бойцов в атаку, он был тяжело ранен, вылечить его было невозможно, и его отправили домой, чтобы он умер спокойно. Дядя Беба был весёлым, жизнерадостным человеком, не изменила его и смертельная болезнь. Но про войну он никогда не рассказывал. Дожил он до возвращения в Киев, вернулся даже на свою, знаменитую на весь Союз, швейную фабрику, но раны его одолели, и 31-го декабря 1945-го года он скончался в своей постели, попрощавшись с родными.   А вот лежать спокойно на еврейском Лукьяновском кладбище правители Киева ему не дали: именно земли еврейского кладбища понадобилось городским властям, и кладбище …снесли. С трудом, перед самым сносом, за большие деньги удалось перезахоронить нашего дядю Бебу на еврейском участке кладбища в Берковцах, где потом будут похоронены наши дорогие дедушка и бабушка, куда я привёл их правнука Сашу Куперштейна, ревностного прихожанина Киевской синагоги, где когда-то молился и мой дед…

Киев освободили в 1943 году, а в 1944 году дедушка взял маму и поехал с нею в Киев, чтобы подготовить наше возвращение домой. Тогда-то он и обнаружил, что Николай с семьей по-хозяйски живут в его доме, а свою хату используют как подсобное помещение. Правда, воевать с ним не пришлось, тот без возражений вернулся в свою хату и возвратил деду все его имущество. Это показалось чудом, но, как говорил Бен Гурион, «Если вы не верите в чудеса, то вы не реалист». Оказалось, что до приезда дедушки, в его дом наведывался родной племянник деда, боевой офицер, который воевал в наступающих частях, бравших Киев, прославился своей смелостью, решительностью. Он, подполковник Наум Куперштейн, вся грудь в орденах, после боёв за освобождение Киева, приехал в дом деда на своем «виллисе», с адъютантом, с капитаном СМЕРШа. Зашел в дом, узнал о судьбе семьи деда, приказал своему капитану взять тетрадь и составить список всего, что там имелось, и сказал Николаю: «Когда мой дядя, Янкель Куперштейн приедет из эвакуации, ты должен передать ему все по этому списку. А не передашь, берегись! Я тебе покажу!»

Полковник Наум Куперштейн достойно прошёл всю войну, потом служил в кадрах армии, а после демобилизации поселился в Киеве, в самом центре, на площади Льва Толстого, в «элитном», как бы сказали сегодня, доме. В этом же доме бывал и военврач Авраам Быстрицкий, там жила его дочь Элина. Однажды, спускаясь в лифте с тётей Лизой, женой Наума, я увидел невероятную красавицу. Я даже рот раскрыл от изумления. А тётя Лиза, поздоровавшись с вошедшей в лифт Элиной, потом мне объяснила: «Будет артисткой! Учится в театральном»…

Итак, Николай вернулся в свою хату к своим коровам (у него был коровник небольшой) и стал жить-поживать, добра наживать. И дед с Николаем прожили по соседству до конца жизни. Только время от времени, когда Лиза, жена Николая, вывешивала белье на просушку после стирки, бабушка видела там свои наволочки, пододеяльники, скатерти, покрывало. Но все наши делали вид, что этого не замечают.

В этом мире все – сплошная мистика. Я, ваш покорный слуга, семь лет провел на скамье подсудимых. Нет, не подумайте, что я был обвиняемым! Я был переводчиком охранника в концлагере Треблинка украинца Ивана Демьянюка, служившего немцам, во время его знаменитого процесса, который шел в Иерусалиме. По закону нашей страны, в судебном заседании любая сторона может требовать, чтобы КАЖДОЕ слово переводилось на родной язык того, кто не понимает официальный язык судопроизводства. Заседания велись в Малом зале Беньяней Ха-Ума (Дворце Наций). Потом, когда рассматривалась апелляция, заседания Высшего Суда Справедливости Израиля проходили возле Троицкой церкви на Русской площади в здании Верховного Суда (Русская духовная миссия). Я туда приезжал. Весь процесс длился семь лет с перерывами.

Тогда еще не было такого технического обеспечения, как сегодня, теперь я бы мог сидеть в отдельной кабинке, а тогда я садился рядом с Демьянюком, надевал наушники, а он надевал свои наушники. Он слышал только меня, и у него стоял пульт, он мог сделать «громче», «тише», а я слышал всё, что говорится в зале. Стоял на столе такой распределитель – один штекер мой, я слушаю зал, а другой – его штекер. Он слушает только меня. Мой перевод транслировался для тех людей, которые захотят слушать по-украински ход процесса. Кстати, таких, как оказалось, было немало, в том числе, и жена Демьянюка, и украинские юристы из Америки и Канады. Я присутствовал при всех этих жутких показаниях, леденящих душу свидетельствах. Выжившие свидетели рассказывали, о тех зверствах и мучениях, которые им пришлось испытать. Я всё это пропускал через себя, я ведь переводил КАЖДОЕ слово! Для меня это кончилось тем, что я просто больше не мог есть, я потерял сон. Никак не мог уснуть… Я приходил на эту работу и обязан был собраться и сосредоточиться. Ведь я был тем, кто уцелел, это придавало мне силы, и я работал очень сосредоточенно. Но оказалось, что функционировать я могу только во время работы. А дома – мне становилось плохо, я не мог успокоиться, преодолеть свои тяжелые чувства. В конце концов, я решил отказаться от этой работы. И вот, когда я принял тяжёлое для себя решение — заявить завтра: « До свиданья, будьте здоровы, душевные силы мои на исходе, я не могу больше этим заниматься!» — я впервые за последнее время уснул с легким сердцем. И в ту же ночь во сне ко мне приходит моя бабушка и говорит мне на идише: «Майн зынеле, мой сыночек,- так всегда она меня называла, — нельзя этого делать. Ты должен помнить. Всех из нашей большой семьи. Их двадцать восемь. Они лежат там, в Бабьем Яре. Ты должен их помнить. Ты должен жить, как надо». Я проснулся. Вскочил. И почувствовал, что ожил. Я понял, что НИКОГДА не сдамся: «А вот вам, чтоб вы меня взяли! А вот, чтоб вы меня достали!» Я понял, что никогда не уйду. Я не могу уйти! Я не должен уходить! И я проработал с Демьянюком, просидел с ним на скамье подсудимых до самого последнего заседания. Я переводил ему и смертный приговор, вынесенный первой инстанцией, и решение о его депортации из Израиля, вынесённое по его апелляции Высшим Судом Справедливости Израиля с формулировкой: «Смертную казнь нельзя привести в исполнение, поскольку «возникла тень от песчинки сомнения» относительно идентификации личности подсудимого».

На месте гибели моих 28 родных в Бабьем Яре я был в 1995 году, когда Ицхак Рабин отправился в свой последний в жизни зарубежный визит в Киев и Москву. Он взял меня своим переводчиком. Расскажу. Там, в Бабьем Яре собрались те, кто спаслись, и те, кто спасал, но уже. По большей части, не сами они, а, в основном, дети спасителей. Все, с кем Рабин встречался, стояли на склоне яра, поодаль от площади с памятником – менорой, где было намечено провести церемонию поминовения погибших; именно на этом склоне происходили массовые убийства. Ицхак Рабин с каждым (через меня) беседовал, кому-то пожимал руку, кого-то обнимал, хотя он не был человеком объятий. Все там плакали и рыдали, лили слёзы в три ручья, включая и меня, вашего покорнейшего слугу.   Время от времени приходили распорядители и торопили Рабина, напоминая о предстоящей церемонии, о том, что после церемонии намечена встреча с Президентом Украины Леонидом Кучмой. Но Рабин отмахивался от них своим характерным жестом. И только после того, как он с каждым поговорил, расцеловался, каждого выслушал, поблагодарил, только тогда он пошел на эту церемонию. Распорядитель показал ему два микрофона, один для него, а другой для меня, как переводчика на украинский язык. «Никаких переводов!» — воскликнул Рабин и произнес свою речь на иврите. Закончив ее, Рабин подошел к канатику, отделяющему его от толпы, и начал пожимать руки людям, стоящим за этим барьером.

Многие стали выражать свое недоумение по поводу того, что не было перевода его речи на украинский язык. И Рабин ответил так: «Те, кто лежат тут, последние слова в своей жизни слышали либо на немецком, либо на украинском языке, и я, чтя их память, скорбя о гибели мучеников, не мог, чтобы эти языки сегодня снова звучали здесь. А вы, мои дорогие, — и он распростер руки, — приезжайте к нам, выучите наш язык, мы примем вас, и вы будете понимать, что говорит  Премьер-министр ВАШЕЙ страны».

Там не просто начался плач, это были рыдания. Люди рыдали и всхлипывали, и стонали во весь голос. Я даже не утирал своих слез….Рыдали и журналисты, представлявшие украинскую прессу (не все!), они налетели на меня, попросили украинский текст выступления Ицхака Рабина на церемонии, и я им отдал текст, он был напечатан в газетах, а копия у меня осталась и по сей день.

Впрочем, во время этого государственного визита Рабин лично почтил и память моего дедушки Янкеля Куперштейна. Дело в том, что Рабин прибыл с визитом в синагогу на Подоле, а у дедушки было там постоянное место, я его помнил с детства. Пока Рабин разговаривал на иврите с раввином Блайхом, я сидел с каким – то пожилым человеком (оказалось, соратник Рабина по ПАЛМАХу и начальник Канцелярии Премьер – министра!) и на идише рассказал ему, что знаю синагогу с детства. Моя мечта – сфотографироваться с Премьер – министром Израиля на дедушкином месте в синагоге, куда я с дедом ходил в детстве. И этот симпатичный человек, старинный друг Рабина, перебивает уважаемого раввина и кричит Рабину: «Ицхак, Виктор хочет с тобой сфотографироваться на дедушкином месте!» И Рабин даже обрадовался тому, что не будет больше длинных разговоров, обратился ко мне и сказал: «Веди».   И мы стали на дедушкино место, седьмой ряд, второе кресло от правого прохода, и снимок был сделан женой раввина Блайха, Правда я его до сих пор так и не получил, несмотря на многократные обещания, но это уже другая история.….

А вскоре, можно сказать, на моих глазах Ицхака Рабина убили. Я был дома и смотрел по телевизору конец того митинга, по завершению которого Рабина смертельно ранили.

Его убили в том же 95 году, через три недели после того, как мы приехали из Киева, завернув по пути в Москву, где были и свои истории..

Наш дедушка Аврум Янкель Гершкович, несомненно, обладал колоссальными духовными силами, именно он, озаряемый душевным теплом, добротой и лаской бабушки, заложил основы нашего особого ответственного отношения к жизни. И когда наша семья собирается, то первые слова всегда о наших дорогих дедушке и бабушке, да будет вовеки благословенна их память, которые завещали нам только одно: «Ты должен быть человеком – зайн а менч». « А Менч» — Человек, в понимании дедушки и бабушки — это трудиться, не покладая рук, учиться так, чтобы быть первым отличником и непременно быть предельно честным. Они не выносили никакой неправды. Дед, бывало, шутя, говаривал, что он — младший подмастерье у моей бабушки, Фейги Алтеровны, а у ней сам Господь Бог работал заместителем. Бабушка, в жизни не повысила голоса, Я не помню, чтобы она когда-нибудь на кого-то кричала. А у деда было масса проектов, которые, как правило, бабушке не нравились, она боялась, что они войдут в противоречие с властями. При советской власти, как известно, любая инициатива была наказуема. Бабушка произносила одно только слово, и дед утихомиривался «Янкл, гер ойс!» — «Янкель, послушай!» Она была главным стержнем нашей семьи, а он как бы был исполнителем, она была Демиургом, по велению которого происходит всяческое исполнение. Но это не значит, что она не купала нас, детей, что она не готовила изумительно, буквально, из ничего. И всё у неё было не только необычайно вкусно, но её еда была ещё и красивой. Помню её дымящийся рубиновый борщ, жаркое «эсик – флейш», пирог «штрудель»… Никогда в своей жизни не едал я ничего вкуснее! У неё даже отварной молодой картофель был самым вкусным на свете! Бабушка была чистая, аккуратная, умная, добрая, она все понимала, не скупилась на ласку, но никого не баловала, и мы ее очень любили.

radutsky5

Я лично получил прозвище «лизун», потому что не мог пройти мимо бабушки, чтобы не обнять её, прижаться к ней, вдохнуть её необычайный аромат. Неудивительно, что хорошее воспитание принесло свои плоды.

Я был младшим из братьев. Мой брат Григорий Авраамович старше меня на год и восемь месяцев. Он — Заслуженный изобретатель СССР, имеет несколько сотен зарегистрированных международных патентов на изобретения, живет в Москве, где его сын Александр Григорьевич, кандидат экономических наук, с женой Верой растят сына Исайю, самого младшего из Радуцких. Григорий Авраамович, прекрасно знает историю евреев и Израиля, не переезжает в Израиль ещё и потому, что не может оставить возглавляемый им коллектив изобретателей, среди которых не все евреи… Брат – прекрасный инженер, прекрасный издатель. Он издает Всероссийскую газету «Стоп-газета» по вопросам безопасности движения с приложениями, в том числе — литературными. Он и сам один из блистательных авторов этих приложений увлекательно пишет о путешествиях, о городах, о людях…

radutsky6

Старший мой брат, Марк Авраамович, стал выдающимся инженером -изобретателем. Кончил свою производственную карьеру тем, что уехал вслед за своими дочками в Америку, попал в Нью-Йорк после того, как он получил все мыслимые и немыслимые премии, в частности, и Государственную премию… Он работал также с разработчиками и испытателями автомата Калашникова. Кстати, дочка Калашникова, приехав в Америку, позвонила, встретилась с Марком Аваамовичем и вручила ему памятную медаль от самого Калашникова…. Несмотря на преклонный возраст, брат поступил в американский колледж, закончил его и получил первую ученую степень. В университете ему, отличнику по всем предметам, предложили продолжить учебу на вторую ученую степень, надо было заплатить за обучение, но в банке отказались выдать ему ссуду, сказав: «Ну, вы кончите вы учебу, только когда же вы работать будете при вашем преклонном возрасте и отрабатывать ссуду?» Ему было тогда около 75 лет…

Подготовила Белла Усвяцова-Гольдштейн