Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Габинский Марк

Габинский Марк Александрович

Я родился в сентябре 1932 года в Одессе, в семье врачей. Жили мы без особых потрясений, и войны не ждали. Но дети моего возраста уже застали гражданскую войну в Испании, и, как и все, мы очень переживали за республиканцев. Я хорошо помню, что в городском саду стояла карта Испании, и на ней красными и черными шнурами отмечалось положение фронтов. Нам всем тогда уже внушали, что наш злейший враг — фашистская Германия. Как мы тяжело переживали поражение республиканцев, я хорошо помню.

И вдруг 23 августа 1939 года был заключен этот договор с фашистами, а уже 1 сентября немцы напали на Польшу… Я как раз пошел в первый класс, в 122-ю школу. Для нас всех это было как снег на голову, так неожиданно, мирный договор с нашими заклятыми врагами… Как будто вывернули все шиворот-навыворот: Нас ведь воспитывали на словах Горького: «Фашисты — это подлецы и мерзавцы…» Помню и антинемецкие фильмы: «Профессор Мамлок», «Александр Невский», и вдруг с этими злейшими врагами мы подписали договор…

В то время ходила по рукам детская книжка, конечно, изданная официально, главными героями которой были: акула, гиена и волк. Прямо там не говорилось, но, в общем, было ясно, что волк была Германия, гиена — Япония, а акула — Италия… Я был из тех ребят, которые интересуются политикой, так что все это хорошо помню. И кончалась это книжка словами: «…и возьмите винтовки ребята…» Помню отлично и лозунги Ворошилова, о том «что мы будем бить врага на его территории», и даже такие глупости как: «наш народ любит воевать»… А потом это было стыдно вспоминать…

Это не только я так думал, так все думали, но просто тогда не принято было рассуждать вслух: Помню, как в кино показывали хронику «Пребывание Молотова в Берлине», я до того даже не знал такого слова — «пребывание». В ней показывали колонны немецких войск: В общем творилось что-то непонятное, но как угрозу в свой адрес мы это еще не воспринимали.

А потом пошли сообщения об успехах немецких войск. Нашей пропагандой это подавалось как удары по европейскому империализму, но нам это якобы не грозит…

Помню и финскую войну, она тогда подавалась тоже как вынужденная защита Отечества. Папу тогда призвали на три месяца на фронт, он служил где-то в районе Выборга. Потом он рассказывал, что было очень тяжело, особенноиз-за сильных морозов…

Как ваша семья пережила голод 1932-33 годов, период политических репрессий?

Родители мало, что об этом рассказывали, больше я об этом узнавал от соседских ребят постарше. Они иногда вспоминали: «Вот была голодуха, ели макуху…» Но я это время, конечно, помнить не могу. Вообще же на эту тему люди говорили мало, видимо боялись.

А вот жуткую атмосферу периода репрессий я уже помню, тогда все боялись. В нашей коммунальной квартире жило две семьи, что по одесским понятиям совсем немного. У наших соседей по квартире была девочка Лена, старше меня года на три. И однажды ночью приехали и арестовали ее отца, он был снабженцем в каком-то ресторане, и больше мы его никогда не видели… Правда, его семье ничего не сделали. Потом этот пресс репрессий и страха несколько ослаб, и дышалось уже немного легче. У нас страх тоже был, но чтобы наша семья боялась больше других — такого не было.

Пару слов, пожалуйста, о предвоенной жизни.

Мои родители родом из простых семей, поэтому революцию встретили с радостью. Оба они приехали в Одессу из разных областей Украины. Мама из местечка Фундуклеевка Кировоградской области, а папа почти земляк Шевченко, родился в Стеблеве, это в Киевской области. У обоих остались страшные воспоминания о погромах в период гражданской войны. У мамы, например, прямо на ее глазах убили родного брата. Ей было тогда лет четырнадцать, она хотела крикнуть, но бабушка, с которой они вместе прятались, сказала: «Молчи, а то и нас убьют…» Но Советская власть, конечно, это все прекратила.

Знаю, что папин отец одно время работал где-то на рыбных промыслах в Дагестане, папа мне потом кое-что рассказывал, и я помню, какие страшные впечатления у него были от рассказов об их шиитском фанатизме, а именно от самобичевания в день «шахсей-вахсей».

Папа служил в Красной армии, потом учился на рабфаке, поступил в 1921 году в Одесский мединститут, где они с мамой и познакомились.

Жили мы как все. Папа преподавал в мединституте, до которого от нашего дома было очень близко. Он вначале работал хирургом, но потом стал преподавать анатомию, был доцентом. А мама работала в кардиологической клинике на Ланжероне, ее учителем был знаменитый врач Александр Маркович Сигал, которого я хорошо помню.

Жили в чисто одесской обстановке, в коммунальной квартире в Рождественском переулке, сейчас он называется переулок Сеченова, угол улицы Баранова. Это такой удобный район, откуда близко и до центра, и до окраин, и до порта.

Мы считали, что коммунальный образ жизни — абсолютно нормальный, поэтому, когда в 1949 году я оказался на учебе в Ленинграде, и спросил у своей квартирной хозяйки: «А где ваши коммунальные соседи?» И так, помню, сильно удивился, когда узнал, что она живет одна: Думал, да как же такое возможно?!

Ни душа, ни ванной, ни тем более телефона у нас, конечно, не было, но мы воспринимали это как единственно возможный способ существования. Тогда все вокруг так жили.

Родители всегда поддерживали Советскую власть, но «ура» никогда не кричали. Папа, например, только после войны вступил в партию. Мама тоже вначале была большой энтузиасткой, серьезно воспринимала выборы. Ничего оппозиционного у нас никогда не говорили, наоборот, отец часто и тогда, и потом говорил: «Вот Советская власть столько нам дала:» Ну, иногда рассказывали анекдоты про начальство, но, конечно, только дома, и только своим.

В материальном плане мы жили средне. Отец, мать, бабушка, которая не работала, правда, мы позволяли себе держать работницу по дому, особенно я запомнил одну из них — тетю Пашу из села Яськи, поэтому у меня и два родных языка: русский и украинский. На идише у нас разговаривали мама с бабушкой, иногда и папа, но со мной все старались говорить по-русски. Учился я в русской школе, но на идише многое понимал, хотя у нас в районе дети на идише уже не говорили. Это на Молдаванке, которая считалась отсталым районом, жило много евреев, и до войны там было шесть еврейских школ, а после войны не осталось ни одной, просто некому стало в них учиться…

Двор у нас был самый обычный, одесский. Никто особо не выделялся, и жили в основном только русские, украинцы и евреи.

Было предчувствие надвигающейся войны?

Лично у меня нет, но у многих людей было. А дети всей тяжести значения слова «война» не осознавали, нам казалось, что это будет так радостно — быстро разобьем врага… Красная Армия всех сильней и т.д.
Габинский Марк Александрович
Как Вы узнали о начале войне?

Первые три дня войны я до сих пор помню очень отчетливо. Мой папа захотел, чтобы я за два года окончил три класса. Это была его большая ошибка, я считаю, что не нужно торопиться жить, но все-таки выполнил его просьбу, поэтому тем летом я перешел в четвертый класс.

Папа меня за это обещал наградить, и помню, как я ему надоедал с просьбой купить мне сверлильный станок, я тогда очень любил мастерить разные вещи: скворечники, и всякое такое. И вот как-то в Пассаже я увиделв подаже сверлильный станочек, и стал его упрашивать: «Ну, когда же ты мне его купишь?» Летом мы выезжали жить на дачу мединститута, и вот утром 22 июня мы наконец-то пошли покупать мне этот станочек.

Часов около двенадцати вышли с дачи, шли по аллее, и мне еще, кстати, показалось, что как-то уж непривычно тихо… Проходим мимо одной калитки, которая и сейчас там стоит, и вдруг из нее выходит наша соседка Раиса Львовна, и говорит нам: «Вы знаете? Война!» Причем, сразу мы поняли, что это не какая-то там финская война, которая где-то далеко, а что-то гораздо страшнее… Мы сразу развернулись и пошли обратно. Включили радиоприемник, а там как раз выступал Молотов…

Папу почти сразу должны были забрать в армию, поэтому мы сразу стали думать, как переехать с дачи в город. Очень четко помню, как 22-го сидели все вместе на террасе вечером, думали, что же нам делать, и слышали, как стреляет артбатарея на 8-й станции Фонтана…

23-го с трудом нашли подводу и переехали в городскую квартиру, а вечером — тревога. В подъезд сбежался весь наш дом, но в тот день немцы не бомбили, мы только видели, как самолеты стреляли трассерами, а первая бомбежка города была только 22 июля.

24-го июня проводили папу на вокзал, ему надо было явиться в свою часть в город Комрат. Но еще 23-го вечером, т.е. на второй день войны, я отлично помню, что мы с ним остались вдвоем, мама была на дежурстве, и он мне, девятилетнему мальчику, сказал почти дословно: «Вы должны обязательно отсюда уехать, вполне возможно, что немцы займут город, а они всех евреев поголовно убивают…» Я не знаю, откуда он это знал, ведь официально об этом не сообщали, и некоторые в это не верили. Наоборот, многие евреи помнили 1918 год, когда в Одессе были и немцы и австрийцы, и вели они себя не хуже других, а может быть даже и лучше. Некоторые так и говорили: «Что вы, это невозможно, они же цивилизованная нация:»

Но в первые дни все еще думали, что раз-два и мы победим… А потом как стали сдавать пачками города… Правда, таких мыслей, что мы пропали не было, но было очень больно.

Хотя я как-то сразу повзрослел, но у детей, вначале понимания всей тяжести положения не было. У нас, например, на даче был мальчик Яшка, чуть помладше меня, так его воспитывала одна немка, и я ему говорю: «Яшка кричи что-нибудь по-немецки, пусть люди подумают, что в городе немцы…» Потом из пионерлагеря вернулся мой товарищ Левка, и мы с ним тоже говорили о том, что же нас ждет:

А потом мама меня с бабушкой забрала жить к себе в санаторий, и где-то с 24 июня по 1 августа мы жили в отличном бомбоубежище, оборудованном в подвале санатория. В некотором роде детям там даже было весело. Все-таки у нас были каникулы, мы много дурачились. Почему-то вспомнилось, как мы там играли в бухгалтера. Типа раздаешь деньги: тебе, тебе, тебе, по монетке, и, загребая двумя руками себе…

Каждый день слушали сводки с фронта и очень огорчались, все понимали, что фронт подходит все ближе. А потом здание санатория отдали какой-то военно-морской части, и я даже смутно помню, как приходили их командиры, и обещали нам предоставить корабль для эвакуации.

Кардиологических больных стали отправлять кого возможно по домам, потому что в такой ситуации стало явно не до них. А вместо них с фронта стали присылать раненых, и еще перевели детский костнотуберкулезный санаторий с Бугаза. Причем там были и румынские дети, но вообще там были дети со всего Союза, и горбатые, и хромые, и с некоторыми из них я подружился. В это время Одессу уже бомбили, один раз бомба упала совсем близко от здания санатория, а мы, дети, бегали искать осколки. В общем, в санатории осталась такой народ: раненые, больные, врачи и их семьи.

Мама часто ходила в мединститут, в котором работал папа, добивалась, чтобы нас эвакуировали. Ходила-ходила, а потом ей сказали, что все, мест нет. И через несколько дней, мы узнали, что теплоход «Ленин», на котором мы и должны были уплыть, затонул у берегов Крыма… Мы, жившие в бомбоубежище, провожали на него одну девушку лет двадцати с ее мамой, и тут вдруг такое известие…

На «Ленине» тогда погиб и папин товарищ врач Фонарев-Фридман, которого я отлично помню… Только человек шестьсот тогда спаслось… Потом говорили, что теплоход подорвался на нашей же мине… Позади него в конвое шел «Ворошилов», на котором плыл мой товарищ Яшка, все это видевший своими глазами, он мне потом об рассказывал…

И, наконец, нам для эвакуации выделили теплоход «Абхазия». Вот что значит, ребенок не понимает всей тяжести положения: пока мама занималась погрузкой детей на грузовики, и послала за мной бабушку, а я в это время в подвале менялся с одним мальчиком марками…

1 августа нам подали грузовики, которые должны были нас отвезти в порт, и с тех пор как мы на них садились у меня в ушах стоит крик бабушки: «Мара, Мара, давай скорее, мы уезжаем…» Именно тогда я единственный раз в жизни проехал под Сабанеевым мостом.

Мест для всех не хватало, поэтому теплоход набили битком. Я лежал на койке вместе с одной девочкой, дочкой доктора Молдавского, это тоже папин товарищ. Посадка проходила днем, а плыли мы, примерно, неделю, с 1 по 7 августа.

Представьте себе, что такое первое плавание на большом корабле для ребенка девяти лет. И хотя там было много раненых и искалеченных людей, но в целом впечатление от этого путешествия осталось светлое. Море глубокого темно-зеленого, бутылочного цвета, огромные медузы, которых у берега не бывает. В этом плавании я подружился с одним башкирским мальчиком по имени Боря из Красноуфимска. Где это было возможно, мы бегали, играли. В той поездке, играя в костяшки, я проиграл краски для рисования, и признался в этом маме лишь спустя лет двадцать пять. До сих пор очень ясно помню, как мы сидели на корме, возле развевающегося флага, и смотрели, как заходит солнце…

В пути нас, кстати, ни разу не бомбили, но где-то день на 4-й пароход вдруг стал, а эсминец и два охотника, которые сопровождавшие нас всю дорогу, стали кружить вокруг нас. И только потом капитан объявил: «…мы миновали большую опасность…» Корабль был переполнен, но только гражданскими людьми, из военных были только раненные… Это я к тому, что немцы потом оправдывали то, что они топили гражданские корабли тем, что на них были военные. А про Маринеско, кстати, я, например, узнал только в 1974 году, мы, оказывается, окончили одну школу — 105-ю.

Приплыли в Новороссийск, но под конец я сильно простудился, и меня уже на носилках снесли на берег, а медсестра, которая шла рядом сказала: «Не бойся мальчик, тут не бомбят». Я знаю, что «Абхазия» сделала еще пару рейсов и была потоплена…

В Новороссийске нас посадили на поезд и отправили в Мацесту. Там с 7 августа по 1 сентября была, конечно, благодать: школы еще не было, мы гуляли, было изобилие разных фруктов. И помню, как в нашей самодеятельности именно тогда уже пели такую частушку:

Гитлер нас побить задумал,

В шесть недель в Москву войду, мол,

А мы встали поперек,

Ты Берлин бы поберег…

Потом туберкулезных больных начали отправлять по домам, а 1 сентября я пошел в школу, но был сильно морально подавлен из-за войны, потери дома, и учился плохо.

Где-то 10 октября весь госпиталь переехал в санаторий «Украина» в Гаграх, у которого были давние связи с нашим кардиологическим центром. Поселили нас в маленьких комнатках на седьмом этаже для персонала. Причем, в длинном коридоре даже стоял телефон, тогда это вообще считалось роскошью. Вот там мы уже и услышали, что наши оставили Одессу — это было так ужасно, мы чуть не плакали…

В Гаграх мы прожили около девяти месяцев. Мама все время работала с больными детьми и с ранеными, а я учился в школе, подружился с ребятами, мы много гуляли, лазили по горам. Сперва горы производят страшное впечатление, но потом привыкаешь. Там, конечно, природа совсем другая, не такая как у нас. Очень красиво, правда, полно было змей. В феврале начинают цвести горные фиалки, и запах стоит непередаваемый. Но именно там, в этой красоте, у меня была жуткая ностальгия по Одессе.

В санатории была группа самозащиты, состоявшая из нескольких звеньев. Мама была начальником медико-санитарного звена, а меня назначили связным, и я разносил приказы. Позже мне очень хотелось записаться в ополченцы, я изучил винтовку, как свои пять пальцев, и нас даже учили бросать гранаты, но конечно, из-за возраста меня не взяли. Потом я читал, что на перевале возле Сухуми эти группы ополченцев помогли остановить наступавших немцев.

А из военных действий я там помню только какой-то инцидент, вдруг поднялась какая-то стрельба над морем, и потом в наш санаторий привезли несколько раненых моряков. Кстати, на башенке санатория установили счетверенный пулемет, и с этими зенитчиками я тоже дружил.

Но когда летом 1942-го немцы стали подходить к Кавказу, то отец нам, как семье фронтовика, сделал «литер», и мы впятером: бабушка, мама, я, а с нами мамина медсестра и еще одна сотрудница, уехали на восток. Не только мы, уезжали многие, те, у кого была такая возможность.

Вы не помните, взрослые при вас причины отступления нашей армии не обсуждали?

Было ощущение какой-то всеобщей ошарашенности… Ведь нас готовили к тому, что мы всех сильнее, будем воевать на чужой территории, а тут сдаем один город за другим: Киев, Одессу, а в один день я хорошо помню, например, как наши сдали Кировоград и Первомайск… Но мы же были еще детьми, и всей тяжести положения не ощущали… Пораженческих разговоров я не помню, но мне снились сны, что немцы нас расстреливают:

Куда вы поехали?

Я так понял, что конкретного плана у мамы не было, лишь бы подальше. Сели мы на поезд, и в пути мне запомнился такой момент, это было, кажется, 7 июля. Состав какое-то время шел вдоль моря, но, кажется, за Очамчира есть поворот вглубь Грузии, и когда я тогда в последний раз видел море, то подумал, что не дай Бог — это последний день в моей жизни, когда я вижу Черное море… Я его все-таки увидел опять, но только через четыре года…

Через Тбилиси мы поехали в Баку, там сели на пароход, и приплыли в Красноводск. В пути все было нормально, никаких эксцессов, паники или чего-нибудь такого я не помню. Причем, в Красноводске я даже успел выпросить разрешение у мамы, чтобы искупаться в Каспийском море, но оно мне не понравилось. Вода слишком теплая, берег не песок, а грязь.

В Красноводске мы сели на поезд до Алма-Аты, потому что маме знакомый доктор Лернер в Гаграх дал адрес какого-то своего хорошего знакомого. Помню, что ехали вдоль самой иранской границы. День пробыли в Ташкенте, где я тогда впервые увидел женщин в чадре, а в Алма-Ате на улице я случайно встретил доктора Дайлиса из нашего одесского дачного кооператива. И мне еще запомнилось, что в Туркмении и Узбекистане было много солдат польской армии генерала Андерса, в их ярко-зеленой английской форме, и ни одного нашего солдата.

В Алма-Ате мама пошла в наркомат здравоохранения, и спросила: «Какое у вас есть направление для врача?» И ей дали направление в Семипалатинскую область. На самой границе с Алтайским краем есть село Березовка, в котором был санаторий, переоборудованный в госпиталь. Нам и маминой сотруднице дали комнату в деревянном доме.

И от того периода в Березовке у меня остались неплохие воспоминания: новая природа, хорошие ребята. Сдавать экзамены я ездил в школу в соседнее село Богословка. В Березовке была эвакуированная учительница из Лениграда, и мама ей платила, чтобы она обучала меня математике, а историю и географию я изучал сам. Там в клубе даже кино показывали, читали лекции, проводили различные мероприятия.

В сентябре 42-го к нам туда на несколько дней приезжал папа, а в марте его перевели в тыл, и 16 марта 1943 он приехал и забрал нас к себе в Семипалатинск. Но мне было жалко уезжать из Березовки:

А вот в Семипалатинске мне не понравилось. Люди там были какие-то злые, с низменными, шкурными запросами, да и в школе с ребятами общего языка я не нашел. Вначале мы жили в гостинице КЭЧ (квартирно-эксплутационная часть), а потом нам дали комнату в деревянном доме, который раньше принадлежал какому-то купцу.

Мама пошла работать в поликлинику, преподавала в пединституте физиологию, а папа там заведовал военным-санитарно-контрольным пунктом. Я также помню фамилию тамошнего командира полка — Варламов, от которого папа требовал, чтобы все было в порядке. Он контролировал состояние проходящих эшелонов, чтобы в них не появлялись инфекционные болезни. Потом, кстати, проверял и эшелоны с пленными немцами, и даже японцами. Я один раз зашел в вагон на них посмотреть, и очень удивился тому, что у них на шапках были пятиконечные красные звезды…

Но повторюсь, в Березовке мне нравилось значительно больше, а в Семипалатинске было как-то не то, люди какие-то злые. Скажу правду, мне было не то что стыдно, но когда папа был на фронте, то мы хоть и переживали за него очень сильно, но зато я им гордился, постоянно ходил в пилотке, которую он мне прислал. И хотя там не только у меня папа был в тылу, но все равно было уже как-то не то…

Я ведь еще в Мацесте наслушался всякого. Евреи, евреи, хотя местные жители там евреев раньше почти и не видели. Бывало даже такое, что на меня просто приходили посмотреть будто на зверя в зоопарке… Дразнили, обзывали по всякому… А в Гаграх была одна девочка постарше меня, так она мне лицо царапала… Не все, конечно, так делали, больше было хороших людей, но вот там же в Гаграх у входа в санаторий одна женщина, а с ней дочка примерно моего возраста, меня как-то остановили и так ехидно говорят…

— Евреев на фронте не бывает!

— Так мой же папа на фронте.

— Нет, все равно. Они укрываются, избегают фронта…

Вот такие были разговоры, и, к сожалению, не только разговоры… И в Семипалатинске потом такое было, а вот в Березовке от местных ничего такого не помню, только от Славки Хромова из Москвы слышал подобное. Как говорится, что у взрослых на уме, то у детей на языке… Я потом и про Гагры хорошо вспоминал, и про Березовку, а вот Семипалатинск никогда…

Как Вы услышали о Победе?

С 1943 года уже было ясно, что дело идет к Победе. Хорошо помню митинг 2 мая по поводу взятия Берлина. А 9 мая нам, детям, раздали по пачке экстренного выпуска «Прииртышской правды»: «Идите, раздавайте людям». И я до сих пор жалею, что не сохранил на память ни одного экземпляра — все раздали. Что и говорить, колоссальный был триумф: Огромная площадь была полна наших людей и польских эмигрантов. Слышно было «Ура! Ура! Ура!» и разные победные возгласы…

Но нечто похожее мы пережили еще 10 апреля 44-го, когда наши взяли Одессу: Как сейчас вижу эту картину… мы втроем слушаем эту радостную новость у радиоточки…

Ваш отец принимал участие в войне. Он потом Вам что-нибудь рассказывал?

Папа был 1898 года рождения, и насколько я знаю, в начале войны его назначили начальником санчасти в зенитном артдивизионе в 1-м гвардейском кавалерийском корпусе генерала Белова. Знаю, что они с боями отступали через Бессарабию, Одесскую область, потом участвовали в обороне Москвы. До сих пор помню, что мы ждали его писем с фронта как с неба ангелов:

Но у него был острый рецидивирующий холецистит, а в армии особо диету не пособлюдаешь, поэтому его в марте 1943 года отправили заведующим военным-санитарно-контрольным пунктом на Турксибе. Они занимались контролем санитарного состояния проходивших воинских эшелонов.

Папа рассказывал такой интересный случай. Когда мы его провожали на вокзале, то с нами был и мальик оего возраста, Валя Горник, с отцом которого папа вместе учился в институте. Так потом во время отступления при переправе, кажется, через Буг в городе Воскресенске они случайно встретились: Представьте себе: в полной темноте, масса народу, и в такой обстановке мой отец по голосу узнал его в толпе: Но они успели только чуть-чуть поговорить.

Папа как ушел в армию майором, тогда он назывался по-другому — военврач второго ранга, так и остался майором. Орденов у него нет, он же был начальником санчасти, поэтому у него из наград только медали: «За оборону Москвы», и «За победу над Германией».

Видно, это были очень тяжелые для него воспоминания, потому что рассказывал о войне он редко. Уже прошло много-много лет после войны, и где-то в 80-м году, он при моей жене вдруг рассказал такой эпизод. Это было в боях под Москвой. Он с другими бойцами попал в плен. Немцы на ночь их заперли в сарае, и они знали, что утром их расстреляют: Но этой же ночью наши контратаковали и их освободили, вот такая Божья милость: Помню, я его еще тогда спросил: «Что же ты раньше ничего не рассказывал?..»

Он, кстати, рассказывал, что на фронте антисемитизма не замечал. Но в первые дни войны ему дали шофера, кстати, из Бессарабии, по фамилии Прока, что ли, который был воспитан в прорумынском духе. И вечно у него что-то было не так, то машина не идет, то еще что-нибудь, но один раз отец вытащил пистолет, и сказал этому шоферу: «Или машина пойдет, или я тебя расстреляю:» Машина пошла, но потом этот водитель куда-то пропал, сбежал, наверное.

Кто-то еще из ваших родственников воевал?

Просто у нас и родственников как таковых было немного. Родная сестра отца — Фаня жила то ли в Звенигородке, то ли в Кременчуге, а ее сын Миша, которого, я помню, начало войны встретил, учась в каком-то киевском институте. В общем как там получилось не знаю, но их видно распустили, и когда он пробирался домой, то попался в лапы к немцам, и его расстреляли…

Когда вы вернулись в Одессу?

19 июля 1946 года. Город, кстати, был разрушен не очень сильно. Я этого боялся, но оказалось, что сильно пострадал вокзал, еще какие-то отдельные места, но в целом, разрушений было мало. Первым делом стали справляться, кто из наших знакомых где, но многих уже не было в живых…

Где вы стали жить?

В нашей же квартире. Первое время мы жили у соседей по квартире, которые нас очень хорошо встретили. Они вернулись из Ургенча, а в наших комнатах жил какой-то жлоб, в общем, темная личность. Он даже начал ругаться, грозить, но папа был не из робких, и добился, чтобы их переселили.

А, кстати, вы, когда уезжали, то, как поступили с квартирой, вещами?

Квартиру мы просто заперли и все. Кто в ней жил, я, например, даже не знаю. Кое-что из вещей мама отдала своей санитарке тете Наде, а кое-что занесли знакомой портнихе на улице Баранова, была там такая полька — Мария Викентьевна.

Как-то уже в 60-е годы, я приехал к родителям на праздники, и мама мне рассказывает, что приходила Мария Викентьевна и принесла деньги:

— Я продала один из ваших ковров, мне тогда не на что было жить.

— Ничего не нужно, слава Богу, мы все живы остались… Садитесь, выпьем чаю.

Знаю, что у нас на даче, и в квартире соседей, у Веры Моисеевны жили немцы. А на даче у нас и у соседей до сих пор на окнах стоят решетки, которые они установили.

А в эвакуацию мы на всех взяли всего четыре чемодана: все-таки бабушке уже было за семьдесят, я — ребенок, и, причем мама взяла кое-что из наших семейных «реликвий»: мои детские рисунки, и мой любимый молоточек, которым я любил мастерить. Он у меня до сих пор сохранился.

Среди ваших знакомых, например, много людей погибло?

Честно говоря, про многих я вообще ничего не знаю, может, они погибли, а может просто уехали. Но вот, например, моя подружка Жанна, с которой мы вместе жили на даче, потом рассказывала, что когда вся их семья пришла в порт грузиться на корабль, то ее бабушка с дедушкой вдруг решили не уезжать: «Вы поезжайте, а мы остаемся. Пусть молодые спасаются, а с нами будь что будет…» И как их ни уговаривали, но они все равно не послушали и остались. И потом они погибли в страшный день 26 октября, среди многих тысяч заживо сожженных в бывших пороховых складах:

Я, кстати, помню, как известие об этом страшном преступлении тут же дошло до нас в Гагры, через фронт и расстояние, хотя официально об этом нигде не сообщалось. Но позже все это подтвердилось:

Многие евреи просто не смогли уехать, потому что трудно было добиться места в транспорте, а многие просто не захотели. Это было, конечно, очень наивно: «Мы помним 18-й год, немцы — цивилизованный народ:» А те, кто смотрел на жизнь реально, постарались уехать:

Хорошо, что наше здание отдали морякам, и они помогли нас эвакуировать. Я, например, отлично помню, такой момент. Когда мама добивалась в папином институте нашей эвакуации, то как-то раз она пришла очень усталая и кому-то рассказывала, а я просто случайно услышал: «Если бы я не была еврейкой, то я бы столько не ходила, но я ведь знаю, что будет, когда придут немцы:»

Вы слышали про евреев, которые бы пережили оккупацию Одессы?

Я знал девочку из нашего двора, с которой мы вместе купались, и преподавательницу в Лингвине, которые вроде бы пережили оккупацию, но расспрашивать их об этом было неудобно.

Насколько я знаю, что, несмотря на весь антисемитизм, свои евреев, как например, в Прибалтике или на Западной Украине, в Одессе не убивали. Да, были такие, которые этому радовались, потому что можно было грабить квартиры, но сами не убивали… Слышал, что когда через Пересыпь гнали колонны евреев, то некоторые мальчишки кидали в них камнями под соответствующие выкрики…

Вообще воспоминания о старой Одессе, что там, мол, все друг друга знали, и чуть ли не дружили — излишне лакированные. Идеализировать то время тоже не нужно.

Про оккупацию люди много что рассказывали, но чего-то особенного я не слышал. Например, Мария Викентьевна нам много всего рассказывала. Как в период безвластия, а это же было целых шесть дней, когда румыны не решались войти в оставленный город, любители легкой наживы врывались и грабили пустые квартиры…

Вообще люди, пережившие гетто или оккупацию не любили вспоминать то время, видно это было очень тяжело…

Хоть от кого-то Вы слышали что-то хорошее про оккупацию?

У мамы моей подружки Жанны была студентка, которая как-то сказала: «Это было незабываемое время», имея в виду тех, кто умел вести «бизнес». Для них, наверное, действительно это время было хорошим, ведь румыны разрешили частную торговлю. Был такой момент, что румыны, заигрывая с местным населением, чтобы показать, что это их исконная земля, дали некоторые послабления. Кто умел спекулировать, кто успел награбить чужого добра, для тех тогда было хорошо.

А вообще как люди вспоминали румын?

Все хорошо знали, что настоящими хозяевами являются немцы, а румыны их боялись, и подчинялись им. Все восторги о равноправном союзничестве были на уровне генералов, а вот в низах румыны были на подчиненном положении. У нас была знакомая Галя, которая рассказывала, что она лично видела, как немецкий офицер при людях «клепал» морду румынскому.

Я, кстати, не слышал, чтобы о них вспоминали прямо уж с такой лютой ненавистью. Про румын говорили, что их можно «купить», сунул ему «на лапу», он и отстал. Потом в Одессе даже ходило такое ругательство: «румынская блядь»: А вот с немцами такие номера не проходили. Они и отнимали все, и потом все равно убивали…

Среди ваших знакомых были такие, которые сотрудничали с оккупанами?

Я знаю, что были те, кто вынужден был на них работать, но вообще были и такие, кто сами пошли на сотрудничество, их потом высылали, были даже такие, кто встречал их хлебом с солью, но лично я таких не знал.

У нас во дворе одна женщина еще до войны имела двух детей: мальчика и девочку, а в оккупацию она от немца родила мальчика. Ничего такой мальчик, блондинчик, мы с ним потом не ссорились.

Знаю, что у одной женщины родилась дочка от румына, но вообще за это потом не преследовали. А в нашем дворе жила моя ровесница Фаня, так ее маму один румын заставлял с ним сожительствовать, но потом всю их семью: маму, Фаню, и ее младшую сестренку все равно расстреляли…

После войны знаменитая одесская аура сильно поменялось?

Отношения между людьми стали какими-то рваческими что ли, именно тогда это все обострилось, и утвердилось. Люди постоянно стали, как бы полушутя-полусерьезно спрашивать: «А что я буду с этого иметь?..» И именно тогда появилось то, что сейчас мы называем словом «мафия». На местах стали заправлять какие-то сомнительные личности…

В Одессе работало много пленных, как к ним относились?

Было много немцев, венгров, словаков, и почему-то не было ни одного румына. Но этих пленных никто не трогал. Во всяком случае, я не помню, чтобы их били или, тем более, убивали.

Помню, что на улице мы часто проходили мимо работавших немцев, и вот тогда я впервые услышал настоящее немецкое произношение. Иногда даже останавливался, чтобы поговорить с ними. Хорошо помню одного австрийца, которого послали вскопать огород, а я ему переводил.

Что меня всегда поражало, то, что я смотрел на них и думал, ну люди как люди, как же они могли такое творить?.. Но были тогда и такие мысли: а попались бы мы им тут во время оккупации?..

Уже где-то в году 48-м у нас, кстати, был такой случай. Меня папа всегда учил так: «Если кто-то пришел попросить или еды или денег, ты обязан ему хоть что-нибудь, но дать. Пусть даже он обманывает, не важно, это его грех, но подай ему обязательно». В те годы немцы часто ходили по домам попрошайничать, это никого не удивляло, вот венгры, кстати, никогда этим не занимались, ни разу такого не видел. И вы не поверите, но мы немцам всегда подавали: А в тот раз я пришел с моря, и отец мне рассказал. Пришел просить еды один немец. Морда такая наетая, ну форменный эсэсовец, которому если волю дать, то он нас всех бы расстрелял, но папа ему все равно что-то дал…

А, кстати, голод 1946-1947 годов вы застали?

Мы когда только приехали в Одессу, то прямо на Дерибасовской лежали еле живые бессарабские молдаване… Я всегда старался что-то им подать, но на всех ведь не напасешься, к тому же было какое-то чувство, вроде как неудобно… Но в самой Одессе как такового голода не было, налажено было снабжение по карточкам.

Когда мы приехали, то и разгула бандитизма тоже не было, Жуков с ним уже справился. Я, кстати, два раза видел Жукова. Наша школьная колонна участвовала в парадах, мы с товарищем шли с автоматами с просверленными стволами, охраняли наше школьное знамя, а Жуков стоял на трибуне.

Какое отношение у вас сейчас к Сталину?

Никогда меня никто в оппозиции к нему не настраивал, даже в самые тяжелые времена, а тем более, когда я был ребенком. Наоборот, я был настроен самым патриотическим образом. Я, например, хорошо помню, что еще, когда я учился на 2-м курсе, торжественно отмечалось его 70-летие, на котором выступали разные партийные деятели. Я эти все выступления слушал по радио с замиранием сердца, и жалел только об одном, а чего же он сам не выступил?..

Тогда мое отношение к нему совпадало с государственным. Кстати, я помню, и как он выступал 3 июля 1941 года:

И только когда я уже учился на 3-м курсе, то до сих пор очень ясно помню такой момент. Зимой я шел по Невскому, а репродуктор на всю улицу орал: «Сталину — Слава! Сталину — слава!» И вот тогда я в первый раз подумал — ну это уж слишком:

Вначале мои сомнения возникли из-за «еврейских дел». «Черная» пропаганда разносила разные грязные слухи… Только потом мы узнали, что 12 июля 1952 года были расстреляны еврейские писатели, потом было «дело врачей»… Я хоть и был воспитан чисто по-советски, но зато как любой нормальный человек, начал уже самостоятельно думать — зачем им это было нужно?..

Отлично помню, и как переживал в начале марта 53-го, когда печатались бюллетени о его состоянии. Мы с моей квартирной хозяйкой думали, что станет хуже, но, слава Богу, хуже не стало… Тогда люди говорили, что эти «еврейские» дела раскручивает Маленков, который был первым кандидатом чтобы позже возглавить страну. И когда Сталина 9 марта хоронили, то я горевал совершенно искренне, и тоже ходил на Литейный, а у себя в комнате я повесил траурный выпуск «Ленинградской правды», и он провисел месяц.

Кстати, там же в Ленинграде к моей квартирной хозяйке приходил один родственник, Муля, кажется, его звали. Так он себе открыто позволял критически высказываться по разным вопросам, и почему-то не боялся. Например, помню, как однажды он заявил, что двадцать процентов населения страны сидит в лагерях, а я ему возразил: «Откуда вы это знаете?..»

И только потом, когда я больше узнал, когда прошло разоблачение на ХХ-м съезде партии, то светлый образ вождя сильно померк… Я постепенно менял к нему свое отношение, а сейчас у меня к нему отношение — резко отрицательное. Его заслуги я признаю, но ведь можно было обойтись без массового террора и непростительной самонадеянности предвоенного времени.

Когда Вы учились в Ленинграде, много слышали рассказов о блокаде?

Масштаб трагедии мы себе представляли, но люди не любили об этом вспоминать и говорить, да и знакомых, переживших блокаду, у меня было очень мало. Ленинград, конечно, это «шик и блеск», но что меня особенно поразило, что почти совсем не было разрушений. Еще сразу вспоминается, что в госпитале в Березовке работал доктор Копылов, эвакуированный из блокадного Ленинграда, так он без конца ел.

А Вам самим голодать пришлось?

Так получилось, что нет. Вот в Алма-Ате, когда мы были проездом пару дней, то было, туго, но, вообще голодать нам нигде не пришлось. Но, конечно, и не шиковали, как говорится, продуктов было «в обрез». В санатории в Гаграх даже помню, всем больным и персоналу выдавали по конфетке, и мама мне отдавала свою. Покупали там и мандарины, и бывали дни, когда я их только и ел.

Когда слышите слово «война», то, что сразу вспоминается?

Первый день войны я навеки запомнил, не дай Бог кому такие новости услышать… Вспоминаю как много пришлось скитаться по стране, как сильно тосковали по Одессе…

Как сложилась Ваша послевоенная жизнь?

Мое увлечение языками, началось с испанского. Я заинтересовался Испанией еще со времени тамошней гражданской войны, начал изучать ее историю, а потом купил карманный русско-испанский словарь. Начал самостоятельно изучать язык, поначалу даже не знал, как правильно нужно читать. Раньше, правда, мечтал стать капитаном дальнего плавания, поэтому стал изучать английский.

И у меня был такой загадочный случай. Представьте себе, в то время пацана, который знает испанский язык, это же, как белая ворона. В начале десятого класса мы с ребятами стояли у забора соседнего дома, и вдруг к нам подходит мужчина средних лет, блондин, кажется в военной фуражке.

— Кто тут Габинский?

— Я.

И он начал со мной говорить по-испански. Что, мол, до войны он тут был цензором, и все испанские книги проходили через него. Я был просто счастлив поговорить на испанском, но так до сих пор и не знаю, кто это был, как он обо мне узнал, и зачем приходил поговорить.

А после окончания 105-й школы я решил поступить на испанское отделение. Подал вначале документы в Москве, но меня не приняли, хотя я помимо двух родных (русского и украинского) к тому времени уже говорил на четырех языках: испанском, итальянском, английском и немецком. Тогда уже вышла секретная инструкция о дискриминации…

Чтобы не терять год, один курс я проучился на английском отделении в Одессе, а потом все-таки перевелся в Ленинградский институт на испанское отделение.

Окончил отделение «Романская филология», и тут мне пришла идея, что рядом с Одессой есть романоязычная республика, поэтому изучил молдавский язык, и в 1953 году меня прислали на работу в Кишиневский институт истории, языка и литературы, где вот уже 55 лет работаю на одном месте. Всю жизнь занимаюсь лингвистикой. Сейчас являюсь главным научным сотрудником нашего института. Доктор наук. Женат, есть дочка, внук.

Интервью и лит.обработка: Н. Чобану
Источник: Я помню