Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Баршай Александр

Barshay1

Родился в мае 1941 года в Киеве. Окончил школу и университет в городе Фрунзе (ныне Бишкек). Работал в газетах Киргизии и Казахстана, был главным редактором агентства. В Израиле – с 1995 года.
Живет в поселении Элазар, в Гуш-Эционе.
Женат.Двое взрослых детей и cемеро внуков. 

ПО ЗАКОНАМ ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ

Мой отец — Браверман Зузя Евсеевич — за несколько месяцев до начала войны и до моего рождения был призван на военные сборы и уже домой не вернулся. Мама говорила, что он сумел на пару дней отпроситься в отпуск, чтобы увидеть меня, а затем началась война, и папа мой где-то под Ленинградом пропал без вести, то есть, погиб.Barshay2

Мама работала на крупном промышленном предприятии, и в этом нам повезло. Будь она секретаршей в какой-нибудь захудалой конторе, ни в жисть не выбраться ей с грудным младенцем из горящего под бомбами Киева. А не выбраться в 41-м из украинской столицы – значит, неминуемо разделить страшную участь 120-ти тысяч киевских евреев, сгинувших под немецкими пулями в трижды проклятом Бабьем яру. Но, слава Богу, завод, ремонтировавший паровозы и вагоны, был в состоянии сам сформировать несколько составов для эвакуации своих рабочих и их семей, для техники, которую можно и нужно было вывезти. Так что уже 12 июля, то есть, через 20 дней после начала войны, мама, получив на руки трудовую книжку и захватив из дома самый минимум вещей, погрузилась вместе со мной в заводской поезд, уходящий в глубь страны, в Саратов.Barshay3

Мамин состав шел к месту назначения две недели, вместо обычных двух – максимум, трех суток. И все это время мамины сослуживцы старались помочь ей уберечь меня, двухмесячного, в моем первом и суровом военно-дорожном испытании. Но что они могли? Сбегать на станцию за кипятком, купить или выменять для мамы что-нибудь из еды, понянчиться со мной, когда маме удавалось несколько минут прикорнуть. Не склонная драматизировать события и жаловаться на судьбу, мама не без иронии вспоминала, что пеленки мои она сушила на собственном теле, поскольку в поезде не было возможности вывешивать стираное белье.

Едва прибыв на место, киевляне, что называется, с колес начали восстанавливать производство на базе одного из саратовских военных заводов. В маминой трудовой книжке значится, что 26 июля 1941 года она «прибыла по эвакуации» в Саратов и зачислена инспектором-машинисткой Первого отдела завода номер 180.По советским законам военного времени эвакуированных работников завода стали размещать в квартиры саратовцев методом, так называемого уплотнения, то есть, попросту волевым путем вселять в уже обжитое жилье. Маму со мной, младенцем, направили на подселение к одной еврейской интеллигентной семье по фамилии Ратнер. Предполагаю, что квартирьеры не случайно выбрали для мамы именно эту семью, жившую в двух проходных комнатках коммунальной квартиры на улице с многозначительным названием «Восьмого марта». Во-первых, они учли мамину ярко выраженную еврейскую внешность, справедливо решив, что евреи еврейку примут охотнее, менее болезненно. Во-вторых, принимая во внимание наличие у мамы грудного ребенка, они также правильно рассчитали, что еврейскому сердцу будет трудно отказать одинокой женщине с маленьким сыночком. Но мама со свойственным ей житейским инстинктом решила сразу не раскрывать все карты, а разведать обстановку, выяснить, что за люди станут фактически ее семьей на ближайшее время. Она взяла с собой подругу, которой тоже негде было жить, оставила ее внизу со мной, а сама налегке, только с бумажкой-ордером пошла на четвертый этаж знакомиться с неведомыми ей Ратнерами.

Агафья Семеновна и Борис Наумович Ратнеры оказались милыми пожилыми людьми, которые жили с младшей дочерью Симой, первокурсницей саратовского медицинского института. Двое их старших сыновей были на фронте, воевали с фашистами где-то в Прибалтике. Это обстоятельство, быть может, добавило старикам сочувствия к молодой еврейской женщине, чей муж тоже где-то бьется на войне с врагом. Короче, мама им понравилась, а они, естественно, — маме. Поэтому Мара Баршай спокойно, без обиняков объявила им: «Извините, я сейчас вернусь, только схожу за сыночком». У Ратнеров отвисли челюсти, но делать было уже нечего. Мама быстро вернулась, благо идти пришлось недалеко. Поднялась она на четвертый этаж не только с маленьким пищащим свертком, но и со своей подругой, которой, по словам мамы, негде было ночевать. Трюк этот был явным перебором, откровенным нахальством, что поняла даже и сама мама, по обстоятельствам жизни не склонная к особым церемониям. Поэтому, переночевав одну ночь у гостеприимных Ратнеров, мамина товарка пошла «уплотняться» в другое место.

И все же на следующее утро маме вновь пришлось отбросить церемонии и попросить своих новых хозяев присмотреть за «маленьким Сашенькой», пока она устроит его в заводские ясли. И сердобольной Агафье Семеновне ничего не оставалось делать, как согласиться. И хотя вскоре мама стала носить меня в садик-ясли, тетя Агаша на целых три года стала мне заботливой бабушкой, Борис Наумович – дедушкой, а Сима – сестрой-практиканткой. Старики, у которых уже давно не было маленьких детей, по-настоящему полюбили крошку-квартиранта, а заодно и его маму с ее легким и уживчивым нравом, со всегдашней готовностью самой прийти на помощь. У нас, помню, долго хранились стихи Бориса Наумовича, посвященные «нашему милому мальчонке Саиньке Баршаиньке по прозвищу Шуп». Ласковое это прозвище я получил, поскольку так называл суп, который мне варила Агафья Семеновна. Там, в Саратове, мама, упав на обледенелой улице по дороге за мной в ясли, сломала кисть левой руки, да так, что осталась она кривой на всю жизнь. Но тогда по горячке она успела донести меня из садика домой, к Ратнерам. И только утром, промаявшись всю ночь с рукой и оставив меня под присмотром, побежала в заводскую медсанчасть, где ей наложили гипс. Как оказалось, неумело, поскольку сломанные кости не выправили, и они срослись косо. Я в детстве, помню, постоянно приставал к маме с вопросом, почему у нее такое кривое запястье и не ноет ли оно к перемене погоды.

Осенью 1944 года, после трех напряженных лет жизни в Саратове мы с мамой выехали в Среднюю Азию, в столицу Киргизии город Фрунзе. В те военные годы любой работник государственного предприятия, тем более — оборонного, был по существу крепостным и без ведома государства не имел права поменять ни места работы, ни места жительства. Конечно, мама рвалась во Фрунзе, к своей единственной сестре Фане, которая с мужем и детьми надежно обосновалась в далеком Фрунзе. Ее муж – Ефим Маркович Виленчик — офицер-железнодорожник – был командирован на Туркестано-Cибирскую магистраль и возглавлял на станции Пишпек (Фрунзе-Товарная) транспортно-экспедиционную контору (ТЭК), которая занималась приемом и отправкой железнодорожных контейнеров. Думаю, что тетка упросила дядю Ефима сделать официальный вызов маме в Саратов, чтобы ее отпустили во Фрунзе. жел. дорогу». Можно только представить, каким было расставанье мамы с Ратнерами, ставшими ее второй семьей, с родным заводом.

Хотя мне было уже три года, долгую дорогу с мамой из Саратова во Фрунзе я не помню совсем. А вот, как тревожно сидел на вещах на привокзальной площади в ожидании встречавшей нас тетки, уже смутно припоминаю. Собственно, с этого момента я и начал помнить, осознавать себя. Тётя Фаня жила на улице Пионерской, недалеко от вокзала. Может быть, это и подвело ее: к прибытию поезда она опоздала, и маме пришлось выгружаться самой. Уверен, что и на этот раз добрые люди помогли женщине с ребенком. Первыми на вокзал примчались дети тети Фани Виленчик – мои двоюродные сестра и брат — 16-летняя Тамара и 12-летний Вова. Она сама появилась чуть позже на конной повозке с резиновыми колесами, сидя рядом с кучером, похожим на батьку Махно. Кучера звали Кузьма, как выяснилось позже. Это были личный возница и личная линейка Ефима Марковича Виленчика, начальника ТЭКа и моего дяди. Как нас погрузили на повозку, как довезли и разместили дома, в памяти моей не осталось. Помню только своего родного дедушку, которого я увидел впервые в жизни. Дедушка оказался сухим и высоченным дядькой с прокуренными усами и желтыми от никотина ногтями на скрюченных пальцах. После пухлого, милейшего и сентиментального Бориса Наумовича, мой родной дед Хаим представился мне суровым и грубоватым, отчужденным от меня. Но так только казалось. Дедушка Хаим любил меня нежно и глубоко, как только можно любить самого младшего внучонка, да еще сына своей не очень счастливой дочери. Но он никогда не выказывал это открыто, как многие из наших Баршаев, не склонные к сюсюканью, телячьим нежностям, к лишним объятьям и целованиям. Наверное, это все шло от дедушки, хотя, впрочем, и бабушка, говорят, была скупа на сантименты.

В доме на улице Пионерской впервые в жизни я увидел погреб или точнее, наверное, подпол (поскольку он был сделан под деревянным полом одной из комнат), где хранились картошка, бочки и банки с разными солениями и где было темно, таинственно и пахло влажной черной землей. В этот подпол я однажды по неосторожности упал, к счастью, без серьезных последствий. А вот когда тетка посылала меня достать из «под земли» картошки или набрать квашеной капусты из бочки, я делал это с большим удовольствием.

Многоквартирный дом барачного типа на Пионерской был примечателен тем, что он примыкал к особняку известного московского академика Скрябина, Константина Ивановича, родственника Молотова, настоящая фамилия которого тоже была Скрябин. Правительство республики выделило академику отдельный дом, потому что в те годы Константин Иванович руководил Киргизским филиалом Академии наук СССР и вообще помогал становлению науки в горном крае. Правда, сам Скрябин, по слухам, не часто появлялся в своем доме, постоянно там жили какие-то члены его семьи, в основном женщины. Говорили, что академик имел польские корни, это отчасти подтверждалось тем, что в доме было много польских книг, а его жильцы между собою говорили по-польски. Одна очень милая седая старушка из этого дома подарила мне большую и красивую книжку про Кота в сапогах. Книжка была в яркой твердой обложке и с замечательными цветными рисунками. У нее был лишь один недостаток – сказка была написана по-польски. Я еще долго хранил этот раритет, но потом, кажется, сам подарил его кому-то.

Как гласит мамина трудовая книжка, ровно через месяц после увольнения в Саратове — 15ноября 1944 года — она была зачислена секретарем-машинисткой в контору «Кирпищеснаб» Министерства пищевой промышленности Киргизской ССР. Очень важно, что приняли ее на работу ровно через месяц. По советским законам непрерывный трудовой стаж работника терялся, если более 30 дней в течение одного года он по документам считался безработным. А стаж для советского человека значил многое: это и прибавка к зарплате, хотя и мизерная, и прибавка к отпуску, а главное – благополучная анкета, незапятнанная биография. Так что в этом смысле тетка, а главное, наверное, дядя Ефим с его обширными транспортно-производственными связями постарались и нашли для мамы работу ровно в срок. Через короткое время министерство предоставило маме и жилплощадь.

Это опять было уплотнение. Нас с мамой вселили в кухню трехкомнатной квартиры, где уже обитали три семьи. Насколько я помню из рассказов мамы, в нашей квартире жили люди солидные: главный винодел министерства, ведущий специалист сахарного треста и главный бухгалтер управления табачной промышленности. То ли люди маме попались хорошие, то ли время тогда было такое — военно-сочувственное, во всяком случае, никто из «уплотненных» не возмутился тем, что их лишили кухни, никто не ругался, не жаловался, не вел себя агрессивно. Просто они перенесли свои электроплитки, примусы или керогазы — кто в коридор, а кто и к себе в комнату, и стали жить как прежде: в тесноте, но не в обиде.