Мордель (Ниселович) Габи
Габи Мордель (Ниселович) родилась в 1935 году в г. Лиепая, Латвия.Родные языки латышский и немецкий.
В октябре 1972 года приехала с семьёй в Израиль.
Муж – журналист Георг Мордель.
2 сына и 6 внуков.
Последние 20 лет работает в Центре по оформлению компенсаций из Германии.
ЧЕМОДАН НА ПЫЛЬНОЙ ДОРОГЕ
Я и мои родители родом из г. Лиепая, который расположен в Латвии у Балтийского моря. Я помню лиепайский пляж – тёплую прозрачную воду, глубокий искристый песок. От дома до пляжа папа нёс меня на плечах. Я сидела высоко, обнимала его за голову, пальчиками играла его ушами, а мама шла рядом, в руках у неё была корзинка с едой. Мы были счастливы – молодая семья у себя на родине.
Мамину родню я не помню, их было семеро детей в семье. Их фамилия была Танкелович, дедушку звали Маркус, бабушку Сара.
Перед войной мамин брат Элиэзер (Лекси), с группой «Алиат ха-ноар» приехал в Палестину, здесь женился, у него родились дочь и сын. Он оставил после себя пять внуков, все служили в Армии и получили высшее образование. Его сын Мордехай был капитаном военного корабля, который первым проплыл Суэцкий канал после заключения мира с Египтом.
Одна из сестёр мамы Минна с 1933 года была пламенная коммунистка, прошла медсестрой Красной Армии всю войну, была контужена. После войны папа нашёл её в Риге, и я жила у неё, когда училась в 7-м, 8-м и 10-м классе.
Лекси был так же, как его сестра, убеждённый коммунист, и даже когда мы приехали в Израиль и познакомились с ним, не мог понять, как это мы уехали из социализма в капитализм . Он ещё долго ходил на демонстрации Первого мая под красным знаменем.
Тётя Мина выручила меня из большой беды. В 10-м классе я училась в 1953-м году, как раз в год смерти Сталина. У тёти в комнате стоял топчан, на котором она спала, буфет, на котором стояли сочинения Ленина и Сталина, громкоговоритель и столик со стулом. Для меня поставили в углу у печки раскладушку, из-под которой я каждое утро выметала солому. Тётя работала корректором в редакции газеты «Советская Латвия», где вычитывала буквенный набор из свинца. К тому же по армейской привычке много курила. Очевидно, свинец плюс никотин довели её до лейкоза (рака крови), и она умерла в 50 лет. Я тогда была уже на 3-ем курсе Академии и жила в общежитии. Мне по суду досталась её комнатка- 14.68 кв.м в коммунальной квартире с еще шестью семьями. Туда же ко мне переселился мой будущий муж, и мы с ним прожили там 11лет с нашим старшим сыном, в очереди на квартиру – я как старший инженер, а мой муж как учитель.
Когда заболел Сталин, тётя Минна неотрывно слушала сводки о его здоровье , и в ночь его смерти мы обе вообще не спали. Тётя всё время плакала, как будто наступил конец света.
Наутро я отправилась в школу. В 10-м классе у меня не было портфеля. В 1952-м году, в год «Дела врачей», моего отца уволили из редакции газеты, где он работал, и ему нечем стало платить тёте за моё содержание. На её зарплату мы жили впроголодь. Тётя прогоняла меня к нему, он посылал меня назад к тёте, и я часто стояла посреди улицы и не знала, куда идти, заходила в подъезд и там засыпала на ступенях.
Книги и тетради я заворачивала в газету, обвязывала верёвкой и приходила на занятия. Пальто на мне было из чего-то перелицованного.
Тогда школа еще была женская. Постепенно девочки заполнили классы и коридор, уроки ещё не начались, когда по школе пронеслось:
— Умер Сталин!
У многих девочек началась истерика. Учительницы бегали по школе с красными глазами. Я стояла в сторонке, не спавшая и испуганная, глядя на общий психоз.
По всем классам в срочном порядке прошли собрания, затем школьная траурная линейка.
И грянул педсовет. Из класса в класс, из уст в уста передавали: «Ниселович вызывают к директору». Ничего не подозревая, я вошла в учительскую. Там уже собрался педсовет всей школы.
Мне объявили:
— Нам известно, что ты мало плакала! Ты что, не скорбишь по нашему дорогому отцу и учителю?!! Тебя это не касается?
У меня подкосились ноги. Я стояла, как вкопанная, не в силах произнести ни слова, как когда-то в детдоме перед мордой огромной лошади. Мои вчерашние учителя злобно выкрикивали:
— Вон её из школы! Таким не место в советском коллективе.
Я пролепетала, что тоже плакала. Но им надо было показать своё рвение, срочно найти врага народа, и он (то есть я!) нашёлся.
И голос директрисы:
— Завтра придёшь в школу с родителями.
Как я дошла домой — не помню. Назавтра моя тётя Минна в кабинете директора клялась на своём партбилете, что я вместе с ней проплакала всю ночь. После этого меня допустили к занятиям, а летом я сдала выпускные экзамены. А настучали на меня две мои лучшие подруги – Т. и З. Много лет спустя я встретила на улице Т. Её муж служил на Крайнем Севере в ракетных войсках, а она приехала оттуда навестить мать. Мы обнялись. Я знала, что это она донесла на меня, но это было в то время так естественно, что я даже как-то забыла, что из-за неё меня чуть не исключили из школы.
Т. предложила зайти посидеть в кафе, и я согласилась. Она была при деньгах, при мне пересчитывала купюры.
— Ты помнишь день смерти Сталина? – спросила она меня.
— Помню, — ответила я.
— Ты прости меня, пожалуйста. Мы были такие дуры!
— Ладно, — сказала я.- Дело прошлое.
***
В Лиепае я жила у папиной мамы – бабушки Жени. У неё было трое детей: мой отец, ещё один сын Гирш и дочь Клара. Семья жила в деревянном доме. Там была прихожая, гостиная и спальня. У дедушки Пауля когда-то был галантерейный магазин мужской одежды. Это позволило ему дать сыновьям хорошее образование. Мой отец после гимназии поехал в Париж в Сорбонну в Институт языка и литературы. Там он изучал французский, латынь и греческий. Он также изучал медицину и антропологию. В пожилом возрасте, пройдя все круги ада войны и гонений на евреев, работал в Риге учёным секретарём в НИИ школ при Академии наук Латвийской ССР, затем старшим редактором в Словарной редакции. Под его редакцией вышел Латышско-французский словарь. Отец был лингвист и знал 12 языков.
Брат отца Гирш был музыкант. Накануне войны он с гастролями оказался в Австралии, оттого и выжил и оставил после себя двух сыновей, которых я узнала через 40 лет уже по приезде в Израиль.
С бабушкой Женей жила её дочь Клара. Когда дедушка разорился, моему отцу пришлось вернуться из Парижа. В Лиепае он встретил мою будущую маму. Она была чемпионкой города среди школьниц по бегу с барьерами. Оба они закончили в Лиепае немецкую гимназию. Наверное, дедушка вскоре умер, я его совсем не помню. А бабушка Женя зарабатывала тем, что изготовляла корсеты у себя дома. В гостиной стояло огромное трюмо, а в комнатке возле кухни — «ножная» швейная машина «Зингер». К бабушке приходили дамы, и мне разрешалось присутствовать на примерках. Я с интересом наблюдала, как моя бабушка затягивала на дамах корсеты шёлковыми шнурами. Я вертелась тут же и подавала бабушке булавки и держала подушечку с заколками.
Когда я оставалась одна дома, то с полузакрытыми глазами выходила из двери спальни по направлению к трюмо и воображала, что так я буду выглядеть, когда умру.
Я часто оставалась дома одна. Бабушка куда-то уходила. Клара наверное, училась. Ей было лет 16, а папа с мамой работали в Риге и часто приезжали. Я жила то в Лиепае, то в Риге.
Мои молодые родители (им было по 25 лет, когда я родилась) повсюду брали меня с собой. В Израиле я встретила женщину, которая знала их в молодости. Она рассказала, что они вели богемный образ жизни, у них было много друзей, где они засиживались допоздна.
Ещё я помню свою педальную машину, трёхколёсный велосипед и банан в кухонном шкафу. За хорошее поведение я получала банан. Но бывало, что я хорошо себя вела, а банана в шкафу не было, тогда я устраивала рёв.
Помню, как у меня был коклюш. Я лежала в бабушкиной огромной кровати (бабушка и сама была очень крупная женщина). Когда я начинала кашлять, она меня подхватывала и велела подпрыгивать. Я кашляла и прыгала на кровати, а бабушка меня ловила и приговаривала:
— Вот и хорошо, скоро поправишься.
На каком языке я разговаривала с бабушкой? По-немецки, по-латышски?
С некоторых пор бабушка брала меня в лавку. Продукты начали давать «в одни руки». Люди часами стояли, тесно прижавшись, на лестнице, ведущей вниз, в лавку. И я тоже стояла в очереди. Там сильно пахло керосином.
Помню, что взрослые стали очень озабоченными. Очевидно, это был уже 1940-ой год. Латвию захватили большевики, а в Европе вовсю шла война.
Наконец, мои родители забрали меня в Ригу. Там я ходила в детский сад Раи Магаршак. Я помню мой последний предвоенный день рождения. В Риге мы жили на съёмной квартире. Через большую гостиную был вход в родительскую спальню. Мне разрешалось устраиваться в большой кровати между мамой и папой, слушать песенки и сказки, а когда я засыпала, папа относил меня в гостиную на диван.
3 июня 1941 года я проснулась и увидела над постелью гирлянду из надувных баллонов, а перед диваном стоял игрушечный магазин с полками, ящичками, прилавком. За прилавком сидел мой любимый мишка в белом фартуке. В каждом ящичке были игрушки, конфетки, бантики. Мои счастливые родители обнимали меня, кружили по комнате, целовали и пели. Мне исполнилось 6 лет.
До войны оставалось 3 недели…
***
Официально Красная Армия оставила Лиепаю на 4-ый день войны. Либавчанин Соломон Фейгерсон в книге «Трагедия Лиепайских евреев» (Рига, 2002) пишет: «В первый день войны небольшой гарнизон советских моряков с базы Кригс-Хафен вместе с добровольцами, среди которых было немало молодых лилиепайских евреев, принял на себя удар захватчиков и в течение семи дней сдерживал натиск фашистов. Бои были тяжелыми. 29 июня 1941 года немцы заняли сильно разрушенный город».
Лиепая была Советской военной базой. Как только началась война, она оказалась изолированной, и оттуда эвакуация стала невозможной.
Бабушка, Клара и вся многочисленная моя родня — все погибли. Фейгерсон пишет: «Большинство лиепайских евреев были расстреляны в Шкедских дюнах… Когда из 11.000 евреев в городе осталась одна тысяча, было объявлено о создании гетто».
В 1994 году я с мужем и обоими сыновьями из Израиля летала в Ригу. Нашему старшему сыну Илье к тому времени было уже З2 года – он поехал посмотреть родные места, а младшему сыну Амиру, который родился в Израиле, исполнилось 22 года, и мы взяли его с собой показать, где жили раньше. Посетили и Лиепаю. У меня было странное чувство, когда мы по липовой аллее шли к морю, как будто мне знакома эта дорога. И беседка с левой стороны аллеи, где мы сидели в далекие времена с мамой и папой и ели шоколадное мороженое.
За аллеей начинались Шкедские дюны, пески, а далее пролегал заброшенный, заросший бурьяном ров или балка. Здесь, по рассказам очевидцев, были расстреляны лиепайские евреи, и где-то здесь покоились бабушка и Клара, которая отказалась оставить мать одну.
Ни камня, ни знака какого-либо не было. За много лет от дождей земля осела, и овраг принял обычные очертания. Зато на берегу моря стоял высокий, чёрный памятник доблестным краснофлотцам.
На улицах старого города мы спрашивали у прохожих, помнит ли кто-либо семью Ниселовичей: люди разводили руками и спешили по своим делам.
***
В день эвакуации я проснулась, как обычно, и увидела в гостиной упакованный чемодан. Мама куда-то должна была уйти, возможно, на работу? Я помню, что она сказала папе: «Я скоро вернусь, спускайтесь в подъезд дома и ждите меня».
С самого утра дотемна мы ждали её во дворе дома. Я сидела на чемодане, а папа то и дело бегал к воротам и выглядывал на улицу. Город был необычно шумным. Сирены автомобилей, крики людей и отдалённый гул создавали чувство опасности. Мама всё не приходила. Я видела, как папа весь извёлся. Я тоже выглянула со двора и увидела, что по нашей улице движутся огромные зелёные машины, а тротуары оцеплены, и люди в военной форме никому не позволяют перейти улицу.
В какой-то момент папа сказал: «Пошли!» Он поднял чемодан с тем, что никак не хотел оставлять, взял меня за руку, и мы направились вон из города. Мы шли сначала по мостовой, потом по пыльной дороге. Нас обгоняли машины, мотоциклы, телеги, велосипеды. Люди целыми семьями сливались в огромную толпу. У всех в руках были сумки, узлы. Вещи несли на плечах, везли в детских колясках. Мы уже оказались за городом. Я то шла сама, то папа меня нёс, и я лежала у него на плече и смотрела назад на силуэт Риги, над которой стояло багровое зарево.
Становилось совсем темно. Папа устал, выбился из сил. На дороге не осталось никого, все ушли вперёд. Уже в темноте нас осветили фары. Сзади надвигалась красная пожарная машина. В кузове было полно людей. Шофёр гудел, сгонял моего отца с дороги, а он не уступал, поднимал меня, чтобы тот увидел ребёнка.
Машина остановилась. Меня подхватили под руки, втащили в кузов. Отца не хотели пускать с чемоданом:
— Здесь места нет. Бросай чемодан!
Когда отец оказался в кузове, машина снова двинулась. А я, сидя у отца на руках, как могла долго, при свете луны смотрела на одинокий чемодан посреди дороги — последнее, что у нас с отцом ушло в прошлое. Впереди была новая жизнь — мытарства беженцев войны.
Пожарная машина доставила нас на ж.д. станцию. Давясь и толкаясь, люди осаждали вагоны товарного состава. Мы тоже каким-то образом оказались внутри и потом долго-долго, порой быстро, порой очень медленно уезжали всё дальше и дальше от Риги. Вагон был забит в 3 яруса. У кого-то даже был примус, и мне дали попить горячего бульона. На остановках работали солдатские походные столовые. Папа приносил какую-то еду. У него появился солдатский котелок и медная ложка. Хуже было с туалетом — его в вагонах не было, поэтому на остановках люди выскакивали и садились по нужде под вагонами прямо на виду у всех. Через громкоговоритель объявляли о налётах авиации, тогда мы все выскакивали из вагонов и бежали в лес. Люди теряли друг друга, теряли детей. После бомбёжек были убитые и раненые, их оставляли, а поезд снова набирал скорость и увозил нас вдаль.
Так мы докатились (буквально!) на поездах, подводах, кораблях, лошадях — в Среднюю Азию. Мама через год нашла нас в Киргизии, там заболела и умерла, а отец в свои 33 года остался со мной на руках без родных и без всяких средств.
***
На пути следования в эвакуацию я запомнила наименования городов: Куйбышев, Саратов, Энгельс. Наконец — Киргизия.
Средняя Азия приняла европейских беженцев с восточным гостеприимством. Я помню, как я и мой папа сидели вблизи огромного кагана, где на костре варился целый баран с рисом. Фронт ещё был далеко, страна ещё не была истощена. Вокруг костра сидели странные для меня люди: смуглые, круглолицые, с узкими глазами , в огромных шапках на голове. Мужчины были с чёрными усами, а женщины были повязаны платками. Когда плов был готов, всем раздали по черпаку, а сами хозяева принялись есть плов прямо из кагана — что меня поразило — руками! Я никогда в Латвии не видела, чтобы кто-то ел из посуды голыми руками. Они складывали вместе три пальца, зачерпывали еду и несли ко рту. Затем облизывали пальцы. Я категорически отказалась кушать таким образом, так как помнила, как папа учил меня дома кушать красиво, причём беззвучно. Вот тут пригодилась спрятанная у папы в носок медная ложка.
***
Каким образом мама нашла нас в Киргизии, я не знаю. Возможно, на пути следования папа по договорённости с ней на случай, если кто-то потеряется, оставлял какие-то сведения. Сначала нам дали на семью комнату в бараке, перед которым была ужасная яма, вернее – ров, превращённый всей массой беженцев в туалет. Затем мы перебрались в дом, скорей всего бывший клуб посёлка, в котором нам дали комнату со столом, кроватью и печкой с плитой. От печки вдоль стены до окна построили для меня «лежанку», которая обогревалась от печки горячим дымом.
Меня записали в детский сад, и мама водила меня куда-то очень далеко через степь в другой посёлок. Когда начались дожди, мама несла меня, большую девочку, на руках через грязь, и мы вместе пели латышскую песенку: «Пати матэ дублиос брида, мани неса роциняс» (мама по грязи брела, меня на руках несла).
Русского языка я тогда не знала, часто убегала и через всю степь одна плелась домой.
Однажды в степи, вдали от дороги я увидела пасущееся стадо коров с телятами. Я смотрела на них, они смотрели на меня, так как смотреть им больше было не на что: травы уже не было, стадо топталось на голой, осенней, чёрной земле. И вдруг один бычок направился в мою сторону. Я пустилась наутёк и бежала, сколько было сил, и очень скоро услышала за собой топот копыт. Последний рывок – и я успела вскочить за плетень крайнего дома и влетела в сени хозяев. Бычок остановился у плетня, и я увидела его красные, налившиеся кровью глаза и выставленные вперёд рога.
Как меня вернули родителям, я не помню. Но с тех пор я в детский сад не ходила, а возможно мама уже заболела и не могла меня носить. Она работала в посёлке счетоводом.
Папа каждое утро отправлялся куда-то искать нам пропитание. Было решено завести поросёнка. Целыми днями я возилась с поросёнком: причёсывала его, целовала в розовый пятачок, назвала Борькой и водила его гулять на верёвке, чтоб не сбежал.
И вот наступил ужасный день для Борьки, когда пришёл какой-то дядька, положил его на доски, надел себе перчатки и что-то ему отрезал. Меня на это время не выпускали из дома. Я стояла на цыпочках у окна и пыталась разглядеть, что происходит. И вдруг я услышала во дворе отчаянный визг, выскочила за дверь и увидела потрясающую картину: Борька как бешеный метался по двору, а под хвостом у него зияла рана, залитая иодом.
Мама меня успокаивала:
— Это не страшно. Это скоро заживёт. Всем поросятам так делают, зато он скоро станет большим и толстым.
Борька не дожил стать большим и толстым. Его вскоре зарезали и засолили в бочке, а дети во дворе просветили меня, что Борька был вовсе не игрушка, а мясо.
Детский мир постепенно отступал из сознания. Любимые образы добрых мишек, говорящих зверушек вытеснялись жестокой действительностью, где всё было подчинено одной цели найти пропитание – и дети в этом преуспевали: ловили птиц, разоряли птичьи гнёзда; взрослые варили черепах, разводили кроликов и затем их съедали. Моё детское сердце разрывалось от жалости.
***
Я помню, как умирала мама. Уже с осени 1942 года мама болела. В Киргизии жаркое лето, но и суровая зима. Ни тёплой одежды, ни продуктов питания, ни лекарств не было. Когда мама начала подолгу кашлять, меня отправили спать к соседям. Я помню, как папа однажды два дня отсутствовал, а потом вернулся и привёз 10 свежих яиц. Я попросила яичко, но мне сказали, что это только для мамы. Она уже не вставала с постели, приподнималась, выпивала сырое яйцо и всё кашляла и кашляла. После таких приступов на платках стала появляться кровь, и меня вообще перестали к ней подпускать.
И наступила последняя ночь. Папа вдруг позвал меня. Я вошла в нашу комнату. Папа сидел на стуле возле кровати, мне он указал рукой остановиться возле двери. На подушке лежала мама совсем бледная, очень исхудавшая. Её большие впалые глаза были обращены на дверь. Она увидела меня, приподнялась, улыбнулась и еле-еле помахала рукой.
— Мами…, — я бросилась к ней, но папа строго сказал: — Не подходи. Иди, дочка, иди спать.
Я ещё постояла у двери. Если бы я знала…
На следующий день, когда я проснулась, то увидела в доме много народу. У соседки были заплаканные глаза. Я из-за открытой двери увидела, как маму завернули во что-то белое. Затем папа принёс доски, он выломал их из забора. Какие-то дядьки эти доски сколачивали. Я помню, один крикнул: «Одной доски не хватает», — а папа сказал: «Больше негде взять».
Папу я почти не видела, он всё время бегал по делам.
Наконец, к дому подъехала телега. На спине чёрной лошади была попона с кисточками, а колёса телеги были выкрашены серебряной краской. Ящик с мамой вынесли и опустили на телегу. Лошадь тронулась, и весь наш посёлок пошёл следом. Сначала я шла за телегой, затем бежала сзади, упираясь в борт двумя руками. За посёлком дорога была размыта дождями, мои ботинки утопали в грязи. Один ботинок грязь вообще засосала Тогда меня посадили на ящик. Сквозь щели между досками я пыталась разглядеть мамино лицо, но она вся была подбелым покрывалом.
Так мы доехали до места. Папа взял меня за руку и повёл наверх. Следом за нами несли ящик с мамой. Далеко за посёлком, на высоком холме была вырыта свежая могила. Вокруг были только трава и деревья. Это не было обычное кладбище, наверно моя мама была первая умершая беженка в этом посёлке. Как он назывался? Что-то связано в памяти с названием «Станция Чалдавар».
Когда гроб опустили в могилу, кто-то сказал:
— Пусть дочка бросит горсть земли.
Рядом с могилой была целая гора свежей земли. Я взяла чуть-чуть и осторожно высыпала в уголок могилы, чтобы маму не запачкать. Сразу после этого взрослые люди начали сбрасывать на маму целые лопаты земли, я закричала… и больше ничего не помню.
После похорон в доме ещё долго толпились люди. Соседка напекла пирожков с капустой и давала мне тоже. Я ела и плакала. А когда уже не было слёз, я как будто плакала, и тогда она давала мне ещё пирожки.
Когда мамы не стало, я снова жила с папой в нашей комнатке. Борькино мясо давно было съедено. Папа не находил работу, его латынь и греческий никому в Киргизии не были нужны. Кушать было нечего. По вечерам он варил на плите в кастрюле с водой оставшиеся куски сала. Кушать это было противно, и я всё время ревела.
После войны мне рассказывали, что папа просился в армию, на любую службу, но его не брали из-за проблем с позвоночником.
Целый день я ждала папу дома. Затем у меня завелись вши.
Папа приходил вечером, чем-то кормил и начинал осматривать мою голову. Когда он находил вошь, то вырывал её вместе с волосами. Я дико орала, умоляла его не делать так больно. Но мой несчастный папа совершенно не был приспособлен к практической жизни, он просто не знал, что надо делать в таких случаях.
Наконец, прежде чем папа сам опух от голода и лёг в больницу, он догадался отдать меня в детдом.
Панфиловский детдом, село Панфиловское
23 марта 1943 года я переступила порог этого учреждения. Мы приехали туда с папой поездом, затем долго шли пешком. В руках у меня был узелок с одеждой: бельё, несколько платьиц, пояс и ботинки. Папа подписал бумаги, поцеловал меня и сказал, что заберёт, когда сможет, и ушёл. Сначала меня поселили в изоляторе, сказали, что я должна пройти карантин.
Там было несколько других детей тоже. Я положила узелок возле подушки и пошла со всеми в первый раз в столовую. Когда я вернулась, узелка не было. Он бесследно исчез. Так началась моя жизнь в казённом доме.
После месяца карантина меня перевели в «корпус», определили в «отряд», где были вожатая и воспитательница, и в конце апреля я начала учиться в первом классе, не зная ни одной русской буквы. Меня тут же прозвали «Латка». Дома со мной говорили по-латышски, а родители между собой — по-немецки. (оба закончили немецкую гимназию в Лиепае). Мой первый диктант по русскому языку закончился оценкой – «единица, грязно!» Помню, я сидела возле другой девочки и срисовывала буквы, которые она писала на своём листочке. Но уже во втором (или третьем?) классе я буквально спасла свою воспитательницу от расправы. Дело было на собрании в столовой в честь 7-го ноября. Весь детдом был в сборе в большом зале столовой. Над сценой вывесили свеженький транспарант:
«Да здравствует наш вождь и учитель Иосиф Виссариович Сталин». Я читала и перечитывала трудное слово, Чего-то не хватало! Я даже встала и читала стоя, и всё равно что-то было не правильно. Подбежала Тамара Анатольевна и сильно ткнула меня в плечо, чтобы я села. И тогда я упрямо сказала: «Тут ошибка»!
Тамара Анатольевна быстро обернулась, испуганно прочитала транспарант, похлопала меня по спине и умчалась за сцену. Тут же появились рабочие, сняли этот транспарант и повесили другой: «Да здравствует блок коммунистов и беспартийных». Тут ошибок не было, но что такое «блок», я не могла понять, а что такое «блок коммунистов» не понимал никто из детей.
Тамара Анатольевна после собрания обняла меня, поцеловала и сказала: «Умница!» Но мне ещё предстояло пережить по её вине два потрясения, которые могли закончиться для меня плачевно.
***
В обычные дни в большом зале столовой столы стояли вдоль стен. Дежурный воспитатель у входа запускал детей по четверо, чтоб не толкались. Посреди каждого стола на тарелке были положены четыре ломтика чёрного хлеба. Ещё не успев сесть, первый, кто приближался к столу, хватал «горбушку», которая из-за корки казалась больше. На горбушку набрасывались все четверо, и даже дрались. Помню, что было специальное собрание, на котором строго запретили хватать горбушку,а брать хлеб только по порядку. Каждый кусочек назывался «пайка». Я съедала за столом половину своей пайки, а вторую выносила в кармане и затем тайно и долго отщипывала в кармане хлеб по крошке, сосала каждую крошку и глотала. Это сладкое мучение продолжалось до начала поступления американской помощи. Тогда детдом стали снабжать лучше. Появились «столы отличников». Посреди столовой поставили два стола на восемь мест, где питались только отличники. Мне учеба давалась легко, я уже знала 3 языка, считала моментально, кроме того, наверное, унаследовала от папы отличную память — всё прочитанное тут же запоминала наизусть. Меня хвалили учителя и ставили в пример. За столом отличников по воскресеньям давали на завтрак крутое яйцо, и возле кружки с чаем лежал кубик сахара. Все дети в столовой сидели вполоборота к столам отличников и жадно разглядывали, что мы едим
Нас дети никогда не трогали, не били, мы были неприкасаемой кастой. Учителя нас показывали комиссиям.
***
После подъема мы хватали полотенца и бежали во двор к рукомойникам. Между двумя столбами был закреплен наклонный жёлоб, по которому вода стекала в яму. На тросе висели в ряд десять рукомойников, в которые дежурные заливали холодную воду. Зимой вода была ледяная. Мыла не было.
Раз в месяц выстраивали весь детдом на площади перед столовой, где обычно у нас проверяли головы на вшивость, уши, ногти и одежду. Поскольку любое нарушение влекло за собой лишение завтрака, обеда или ужина, мы тут же на площади, стоя в рядах (это называлось линейка), зубами отгрызали свои чёрные ногти, заглядывали друг другу в уши, маскировали дыры в носках, у кого они были (носки). Многие дети ходили в неописуемых башмаках и лохмотьях и даже в галошах, набитых соломой. Но на площади стояли смирно!
Когда подходила комиссия, на этих же линейках отбирали самых прилично выглядевших детей и после завтрака выстраивали в длинный ряд на смотрины. В этот день приезжали из окрестных сёл, а может быть и городов, взрослые люди, одиночки и пары, забирать ребёнка «в дети». Меня выбирали каждый раз, и всегда я говорила, что не хочу, — у меня есть папа. Это разрешалось. За 4,5 года детдома я получила от отца три подробных письма, в одном даже было паспортное фото, и все дети мне завидовали, так как большинство были круглые сироты.
***
В воскресный день, ближе к ужину, когда воспитатели уходили, а воспитанники слонялись по территории детдома и делать им было нечего — тут и там затевались драки, и тогда весь детдом разделялся на болельщиков. Крики и улюлюканье разносились по всей округе. Но с некоторых пор началось особое развлечение. Была в детдоме девочка с рыжими кудряшками, и звали её Зося Нудель. Все знали, что она еврейка, и знали,что это что-то нехорошее.
Однажды кто-то крикнул: «Зоська – жидовка!» Девочка сорвалась с места и побежала вон из толпы. В следующий раз тот же голос крикнул: «Зоська! Опять она здесь». Несколько мальчишек погнались за ней, но не догнали. Постепенно на голос «Зоська-жидовка» всё больше и больше мальчишек начинали бежать за ней. Бежали и мы, девчонки, и я -«Латка».
Сначала гоняли её по кругу, а толпа кричала: «Зоська, жми!» Но Зоська старалась добежать до столовой, единственное место, где могла быть в безопасности. В какой-то день, когда мальчишки гоняли её вдоль забора по всей территории, и почти нагнали её, но выбились из сил, кто-то из них плюнул ей в спину и настиг плевком. С тех пор правила игры изменились. Важно стало не догнать, а доплюнуть на её спину, и уже не единицы, а вся толпа гнала перед собой несчастную девочку, и она добегала до столовой почти без дыхания, вся заплёванная, затравленная, как зверь.
Я не помню, кто вмешался и прекратил эти гонки. В детдоме было 500 детей от 7 до 18 лет, и развлечений хватало.
Была в нашем отряде высокая, сутулая девочка, пугливая и молчаливая, как растение. Её большие, печальные, карие глаза смотрели настороженно. Звали её Нина Денгард. Я запомнила, что она была очень аккуратная – каждый вечер до блеска начищала свои рваные ботинки, а утром застилала кровать «по линеечке». Я никогда с ней не общалась. Говорили, что она немка. Наверно, ей самой было очень страшно, что она немка. Когда на общих собраниях в столовой докладывали о положении на фронте, Нина сидела, втянув голову в плечи. Мне было очень жаль её, что она немка. Как только произносили слово «немцы», все поворачивались и смотрели на Нину. Но её никто не трогал, не травил. Как она попала в Киргизию? Возможно, она была из Поволжских немцев и к тем немцам, что напали на нас, не имела никакого отношения. У детей она не вызывала вражды, не то, что Зоська. Тут действовал вековой навет и наследственный синдром.
***
Детдом располагался в селе Панфиловка и так и назывался «Панфиловский детдом». На большой территории, окружённой забором, стояли «корпуса», где дети спали, столовая, котельная, школа, изолятор; позади был фруктовый сад Что там было до войны, не знаю, — возможно, больница?
У детдома был также летний лагерь в Тянь-Шанских горах и подсобное хозяйство, где работали рабочие и дети тоже.
Обычно самых малых отправляли на лето в горы, где были для нас постройки с земляным полом. Дежурный воспитанник был обязан разводить коровий навоз водой и этой жижей голыми руками промазывать пол в бараке — это называлось уборкой. Ещё дежурный был обязан следить, чтобы во время отсутствия отряда кто-либо не залез и ничего не украл.
Поскольку кормили очень скудно, и мы всегда были голодны,то научились находить на горах и в лощинах ягоды,съедобные корни, какие-то, я помню, бычки и калачики. Вся детвора с завтрака до обеда паслась, как овцы, и каждый что-то находил, ел и набивал живот. Так что я с детства на всю жизнь напичкана витаминами. Как говорила ещё одна моя тётя (не Минна, а Лена) — «азох ун вей».
Живя у подножия величественных гор и любуясь ежедневно их удивительной красотой, можно было бы считать, что мы живём в раю, — если бы не голод. Задрав головы, мы видели горные вершины, поросшие хвойными лесами, высокогорные па стбища и пастухов в чалмах, море цветов, ручьи и озёра в лощинах, и над всем этим – снега и льды. Осенью мы возвращались на территорию в школу, тогда вся трава и кусты увядали. Мы рвали вдоль тропинок подорожник, обтирали об штаны и съедали его на месте, а зимой единственным подспорьем в еде были косточки огромной дикой урючины, которая росла у забора детдома. Когда голод становился нестерпимым, мы шли к урючине и голыми руками и палочками из-под снега и мёрзлой земли выкапывали косточки от опавших плодов, укладывали косточки на камень и другим камнем разбивали. Внутри косточек были горькие ядра, но изголодавшийся желудок принимал их с жадностью. Мы тащили в рот всё, что можно было жевать. Однажды кто-то достал коровий жмых – зелёные лепёшки, похожие на торф. В награду был зелёный понос.
Вообще поносы были бичом детдома. Никаких туалетов в далёкой Киргизии не было, всё совершалось на глазах у всех. После цивилизованной и благоустроенной Латвии мне было в диковину, что можно сесть на улице, когда в лагере все ходили «за гору», а в детдоме – в будки из трёх стен с дырой в полу, без дверей, и девочки стояли в очереди, созерцая всю процедуру.
Помню такую сцену, ещё до детдома, когда мы ещё жили в селе, посреди которого был огромный ров. Несколько мальчишек, сняв штаны, сидели на корточках на краю ямы и «выстреливали» свой понос, а выборный «судья», тоже мальчишка, шагами измерял, чей понос долетел дальше, и присуждал места. Впервые я это увидела во время эвакуации, когда на остановках поезда весь эшелон забирался под вагоны – взрослые и дети — и оправлялись на глазах у всех.
Уже в Израиле я слушала интервью с нашей певицей Хавой Альберштейн, она рассказывала, какая травма до сих пор осталась у неё от детства: её сажали на горшок в бараке гетто на виду у всех. Так что неврозы чаще всего имеют глубокие корни.
***
Всё лето мы, дети, курсировали между летним лагерем и зимней территорией — 18 км. Мне уже было лет 10-11, я сама выходила из детдома, знала дорогу через посёлок. За посёлком протекала неширокая бурная горная речка, которую можно было перейти вброд. Вода доходила до подмышек, но мы, дети, ничего не боялись, смело лезли в речку и выходили на второй берег. Между речкой и горами была песчаная полоса, которая кишела змеями. Густую дорожную пыль пересекали широкие извилистые следы. Ритуал был такой: при встрече с таким следом, надо было большим пальцем правой ноги начертить кресты на всём протяжении следа, якобы для того, чтобы змея не вернулась.
Дети точно копировали всё, что делали старшие подростки.Это были наши университеты. Была масса всевозможных суеверий, соблюдать которые было обязательно.
Там же на песчаных просторах располагались колхозные бахчи — арбузные и дынные поля. Никто не прогонял детей. Мы срывали арбуз, разбивали о камень и наслаждались сладкимлакомством.
Однажды, не дойдя до арбузной бахчи, я почувствовала, что слабею, голова кружится, и мне совсем плохо. В этот раз я пустилась в путь совсем одна.
Я очнулась в изоляторе горного лагеря. Кто-то нашёл меня на дороге, каким-то образом узнал, откуда я, и переправил в горы. 12 дней я металась в кровати с высокой температурой, то и дело теряя сознание. Мне мерещились барабанные палочки, которые бьют меня по голове, в глазах была резь нестерпимая, но постепенно я поправилась. Малярия!
Несколько раз в детдоме я была между жизнью и смертью.
***
Вся детвора была постоянно в движении. Поскольку летом мы ходили в одних трусах и босиком и были подстрижены под машинку наголо, то спрашивали друг друга:
— Ты мальчик или девочка?
Мы играли в мяч, в прятки, кувыркались на турниках.
Самые маленькие, спали в кроватях по двое, это называлось «валетом». С некоторых пор моя напарница Манечка начала ночью мочиться под себя. Каждое утро я была обязана вместе с ней вывешивать матрац на просушку. Дети над нами смеялись. Однажды Маня описалась посреди ночи. Я проснулась, залезла с ногами на свою подушку и так просидела до подъёма. Тамара Анатольевна вошла в спальню и нашла меня в такой позе:
— Ложись! — приказала она.
— Не хочу. Маня опять обмочила матрац.
— Ложись, я тебе говорю!
Я не послушалась. Тогда Тамара Анатольевна сильно толкнула меня в плечо, я отлетела и ударилась головой о высокий подоконник. Я закричала. Кровь полилась у меня со лба прямо в кровать. Тамара Анатольевна схватила меня и бегом понесла в изолятор. Там мне перевязали голову, и я слышала, что ей сказали: «Рана в двух сантиметрах от виска».
Тамара Анатольевна ответила:
— Это она сама виновата. Допрыгалась!
А я ещё долго ходила с повязкой, затем с синей шишкой на лбу. Однажды после обеда повариха вынесла в зал столовой котёл с остатками супа. Дети тут же со своими мисками выстроились в очередь, чтобы получить добавку. Кто получил — быстро съедал и становился в хвост во второй раз.
— А ты уже получила! – сказала мне повариха. – Я тебя запомнила, — и не дала.
***
Это скорее всего был не детдом, а школа-интернат. Нас было 500 детей, от 7 до 18 лет, почти все сироты войны. На каких фронтах погибли их отцы? Где матери? Каждый ребёнок нёс в себе свою личную трагедию вместе с трагедией всей страны. На собраниях мы тихо слушали сводки с фронта. Нам говорили, что Красная Армия бьёт врага, и война скоро кончится.
На территории была школа-семилетка, а старших детей на грузовике отвозили в школу в посёлок. В детдоме обучали также специальностям: мальчиков — слесарному делу, а девочек обучали шить. Отсюда же призывали в армию.
Было распространено опекунство. Старшие дети выбирали себе малыша, играли с ним, помогали делать уроки, причёсывали. Можно было забраться к старшей девочке в постель и понежиться возле неё, как возле мамы. Я была любимицей Нины Сараевой, высокой светловолосой девочки с зеленовато-серыми глазами. В воскресенье утром малыши, вбегали в спальню старших девочек, и Нина радостно меня приветствовала:
— А вот и моя Латка!
К Нине в кровать набивались и другие девочки. Она брала нас в охапку и смеялась. Я очень ревновала. Я хотела, чтобы она была только моя «мама».
Как жаль, что я потеряла всякую связь с детдомом. После того, как папа меня забрал, я никогда ни с кем не переписывалась, так же как никогда не была на могиле мамы и даже сейчас не знаю, где она похоронена. К моему родному отцу у меня странное отношение: спасибо, что спас и сохранил, спасибо, что заботился, как умел. После гибели мамы и после возвращения к жизни из барака для умирающих, после разлуки со мной на 5 долгих детдомовских лет, он попал под влияние новой жены, которой я была совершенно не нужна. Мой любимый папа, которому я старалась во всём подражать, изменился, надломился и замкнулся. Очень редко, когда мы с ним оставались одни, я просила:
— Папа, расскажи что-нибудь о маме.
И в ответ слышала:
— Не расстраивай!
В спальнях девочкам разрешалось на ночь петь песни. Мы, лёжа в кроватях, протяжно выводили: «…но нельзя рябине к дубу перебраться…» после чего начинали реветь в подушку, вспоминая маму и папу. Я жила в постоянном ожидании, так как твёрдо верила, что папа меня когда-нибудь заберёт.
***
В свободное от уроков время все дети работали: зимой на территории, а летом на полях. Нашему отряду поручали мыть окна в корпусах и в школе, и зимой тоже. В тот день вожатая Рая Милюшина дала нам задание и оставила одних. Каждой девочке дали большое окно в классе, а тряпок не хватало. Я мыла окно просто руками: макала руки в ведро с водой и мокрыми руками тёрла стёкла изнутри и снаружи, при этом я всё время поднималась на лесенку и слезала, чтобы смыть грязь с рук. Приходилось сновать без конца вверх и вниз. Я мыла окно первый раз в жизни и плохо себе представляла конечный результат. С каждым разом руки мёрзли всё сильнее, пока пальцы перестали сгибаться. Зато своё окно я помыла, и меня не должны были ругать.
Рая приняла работу, и мы вышли из школы, направляясь на ужин. Пока я зачерпывала воду и обливала стекло, то вся намокла и на улице сразу сильно замёрзла. У всех девочек руки ныли и болели. Рая сбегала на кухню и принесла ведро горячей воды, а я сдуру засунула руки в ведро. Немедленно боль пронзила руки до самого сердца — как будто тысячи иголок впились в них одновременно. Я прыгала на одном месте, выла от боли и топала ногами. Меня окружили дети, и каждый что-то говорил:
— Ты засунь их снова в холодную воду!
— Нет, нельзя! Пусть подержит в горячей.
Подошёл кто-то из больших мальчиков:
— Что, отморозила? Надо растереть. Давай сюда свои руки.
Он и Рая, каждый из них, растирали по одной моей руке, и, наконец, руки ожили, и я тоже.