Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Луковский Аркадий

Lukovsky1

Родился в 1932 году, в г. Радомысль Житомирской области. Специалист по защите металлов от коррозии, кандидат наук. Жил и работал в Ленинграде, откуда репатриировался 27 июня 1990 года. В Израиле занимался вопросами контроля качества обработки поверхностей, последние 10 лет – экскурсовод по Израилю.

Живет в Иерусалиме.

Сын, дочь и внучка.

МЫ СТАЛИ СИРОТАМИ

По мере продвижения немцев вглубь Украины в нашем местечке – Радомысле – разгорались споры: эвакуироваться или не трогаться с места. Однако для нашей семьи вопрос решался однозначно. Папа – коммунист, оставаться у немцев было немыслимо.

Где-то в июле 1941 года мама забрала меня у тёти Златы, погрузилась со всеми детьми, бабушкой Хаей и папиной племянницей Лёлей на телегу, и наше бегство началось. Мы направлялись в Киев, где было много родственников. Тётя Злата провожала нас в нашей телеге первые несколько километров. Я плакал навзрыд, меня никак не могли утешить. Как будто предчувствовал, что вижу её в последний раз. У папы были ещё дела в Радомысле, и он ушел оттуда спустя несколько дней. Тётя Злата и дядя Залман остались. У дяди Залмана была на руках денежная касса магазина, необходимо было сдать её кому-то. Оставалась и семья дяди АршеЛейба. Видимо, они рассчитывали уехать позже. А может быть, не верили страшным слухам. Но в местечко ворвались немцы. Последней дорогой в жизни моих родных, оставшихся там, стала дорога в лес у пригородного посёлка Рудня…

Мы добирались до Киева (это был путь около ста километров) несколько дней. Ночами дорогу озаряли вспышки орудийных выстрелов, слышалась канонада. По пути мама взяла в нашу переполненную телегу ещё одну женщину с ребёнком. Об этом недавно рассказала мне Фаня Котовская, вдова моего погибшего на войне двоюродного брата Аврама, сына дяди Михеля. Женщина живёт сейчас в Израиле и считает маму своей спасительницей.

Мы прибыли в Киев, чуть опередив наступающих немцев. Здесь мы жили до конца июля или начала августа, остановившись у родственников на улице Лютеранской, круто поднимавшейся от Крещатика вверх к Печерску. Везде были расставлены стальные противотанковые ежи, сваренные из стальных балок. Первые этажи зданий были заложены мешками с песком. Оконные стёкла заклеены крест-накрест бумажными лентами. По ночному небу сходились и рас- ходились синие лучи прожекторов. Я видел однажды, как в их перекрестие попал немецкий самолёт. Освещённый, он долго полз по небу, пытаясь уйти от разрывов зенитных снарядов.

Lukovsky2

Днём мама уходила по делам, а мы оставались. Четырехлетний Инах (Гена) не мог примириться с тем, что его не берут. Протестуя, он разбегался и со всего размаху ударялся о закрытую дверь. Справиться с ним было трудно.

Пешком из Радомысля пришёл папа, заросший и осунувшийся. Никакого транспорта оттуда уже не было. На другой день он ушёл в военкомат и отправился на фронт старшим политруком. Больше мы его никогда не видели. В сентябре в районе Борисполя немцы окружили и взяли в плен большую группировку советских войск. Кто-то рассказал, что видел в этих краях папу раненым.

Lukovsky3

Из Киева уходили эшелоны с эвакуируемыми. Эшелоны формировались из членов семей военнослужащих и работников предприятий, работавших для фронта. Постепенно уезжали родные и знакомые. Пора было трогаться и нам. В августе 1941 года мы поднялись на палубу огромной баржи, отправлявшейся вниз по Днепру, до Кременчуга. Она была забита народом, в основном женщинами и детьми. Баржу буксировал тихоходный колёсный пароход. Над нами кружились немецкие самолёты. Бомбили, но почему-то не попали, хотя медленно ползущая по реке баржа была отличной мишенью. Может быть, пугали или пожалели. На другой день на такой же барже, и тоже в Кременчуг, уезжала тётя Мира с мужем Изей и двумя маленькими детьми – Вилей и Маечкой. Оттуда они попали на Кубань и далее – в Сталинабад, в Таджикистане.

В Кременчуге нас послали жить в село, название которого я забыл. Приняли хорошо. Колхоз предоставил хату – глинобитный домик под соломенной крышей. Пол в хате был тоже глиняный. Его подметали, а потом освежали, смазывая глиняным раствором. Я подружился с местными ребятами, брал читать книги в библиотеке сельского клуба.

Приближалось первое сентября 1941 года. Я готовился пойти в школу, во второй класс. Но тут пронёсся слух, что немцы прорвали фронт и движутся к Кременчугу. Все советовали нам уезжать. Мы собрались и оказались в Полтаве. Вокзал и привокзальная площадь были забиты беженцами. На этой площади мы пробыли несколько дней, пока мама каким-то образом не достала билеты (вернее, не билеты, а особые проездные документы, называвшиеся «литер») на эшелон, отправлявшийся на восток, в Харьков. Поезд состоял из многих десятков деревянных красного цвета вагонов-теплушек, он казался бесконечным. Для стариков были выделены вагоны в голове поезда. Мы буквально втолкнули в вагон бабушку Хаю и побежали к своей теплушке в другой конец длиннющего эшелона. Но не добежали. Поезд тронулся, и бабушка уехала в Харьков со всеми нашими деньгами и документами, а мы остались в Полтаве ещё на три дня. Наконец, не знаю как, мы добрались до Харькова и нашли бабушку, ожидавшую нас в сквере на скамейке всё это время. Отдала она маме деньги и документы, и её сразу же, совершенно больную, отправили в больницу. Там она и умерла осенью 1941 года, мир её праху.

Немцы снова стали приближаться, и мы побежали дальше на восток. Мы – это мама, которая была на пятом или шестом месяце беременности, четверо детей и папина племянница Лёля. Мне, старшему, было девять лет, Максику, младшему, – два года. Кажется, мама не имела в виду определённого города или места, куда ехать. Выбор поезда был случаен, лишь бы на восток, в другую сторону от войны. Ехали долго, месяца два. В переполненных теплушках, иногда на открытых платформах между артиллерийскими орудиями… Один раз нам повезло. В воинском эшелоне нам одним предоставили целую теплушку с печкой. Сердобольные военные угощали нас молоком.

На некоторых станциях работали пункты санобработки. Там собирали всю одежду эвакуируемых и отправляли на пропаривание для уничтожения вшей. После этого вещи возвращали покорёженные, задубевшие, иногда прожженные и почти непригодные к носке. Редко выпадавшим счастьем было помыться в бане – в каком-нибудь пристанционном бараке. Хотя я был уже довольно большой мальчик, но невысокий, и мама брала меня мыться с собой. В помещение набивалось полно женщин, и я стоял, зажатый между их бедрами и задами.

Лёле надоело тащиться неизвестно куда вместе с нашей крикливой оравой. В один прекрасный день она исчезла навсегда, предоставив нас собственной судьбе. Она ушла с польской армией генерала Андерса, которую осенью 1941 года собирали из военнопленных и гражданских лиц на территории СССР.

Наконец где-то в ноябре 1941 года мы оказались в Челябинске и остановились. Приближались мамины роды. Мама устроилась работать кассиром в столовую. Вначале мы там и ночевали, на столах. Потом получили комнату на улице Кирова. Это было узкое, длинное полуподвальное помещение с одним окном. Подоконник вровень с землёй. Кровать, стол, печь. Но после многомесячного бегства мы были счастливы оказаться в настоящем доме. Постепенно жизнь как-то наладилась. Максика устроили в круглосу- точные ясли, Лёню и Гену — в круглосуточный детский сад. Я ходил в школу, во второй класс.

В декабре маме пришло время рожать, и её взяли в роддом. Максик, Леня и Гена дневали и ночевали в своих яслях и садике. А меня приютила одна сердобольная женщина, член родительского комитета школы. Мама родила двойню, мальчика и девочку. Спустя шесть дней младенцы умерли. Чрезвычайно тяжёлые условия предшествующих нескольких месяцев не прошли даром. Крошечных покойников, завёрнутых в мамин клетчатый платок, положили на детские саночки и отвезли на кладбище. Я тоже шел за ними…

Lukovsky4

Зима 1941 – 1942 годов была голодной и холодной. Все продовольственные товары и большинство промышленных, так называемый ширпотреб, продавали по карточкам или специальным талонам. Карточки делились на несколько категорий: рабочие, иждивенческие, детские и другие, забыл уже какие. По рабочей карточке причиталось иногда 400, а иногда 600 граммов хлеба, по иждивенческой – в два, три, четыре раза меньше. Приходилось выстаивать на морозных улицах многочасовые очереди. Государственные цены были невысокие, но на рынке ведро картошки, например, стоило 100 рублей. Соответственно дороги и недоступны были людям, жившим на обыкновенную зарплату или пособие, рыночные хлеб, крупы, овощи, не говоря уже о мясе.

Однажды мы чудом спаслись от смерти. Мы топили печку в комнате каменным углем. После того, как уголь прогорал, печную заслонку прикрывали, иначе тепло быстро уходило. Раз заслонку закрыли преждевременно, и мы все угорели так, что не могли встать. К счастью, Лёня угорел меньше других. Он нашёл в себе силы добрести до окна и открыть его. А ведь дело могло кончиться совсем плохо…

Зимой 1941 года мама получила первое (и последнее) письмо от папы. Содержания его я не знаю, хотя видел исписанные карандашом листки в маминых руках. Лишь после окончания войны пришло офи- циальное извещение, что отец пропал без вести на фронте в 1942 году.

В Челябинске мы пробыли около года. Маме было тяжело одной с четырьмя детьми, и летом 1942 года по вызову родственников мы переехали в Среднюю Азию, в город Сталинабад, столицу Таджикиста- на. Сталинабад возник в двадцатых годах прошлого века на месте небольшого кишлака Душанбе, в нескольких десятках километров от афганской границы. После смерти Сталина город стал опять называться Душанбе. Он расположен в горах, на берегу быстрой речки Душанбинки. Весной на горных склонах расцветают тюльпаны. Их так много, что земля кажется необозримым многоцветным ков- ром. Лето очень жаркое, а зима дождливая. Вдоль городских тротуаров тянутся оросительные кана- вы, арыки. Кое-где на улицах устроены большие глубокие цементированные бассейны – «хаузы», – заполненные водой до краёв. В одном из таких «хаузов» я раз в жаркий день решил искупаться, чтобы смыть волосы, прилипшие к спине после стрижки. Плавать я практически не умел, просто ходил по дну, а тут дно не прощупывалось. Вдобавок свело судорогой ноги. Так бы и утонул, если бы меня не увидели и не вытащили люди, оказавшиеся поблизости.

Вскоре после переезда мама тяжело заболела тропической малярией, к которой добавился менин- гит. И 22 октября 1942 года она умерла, в больнице. Её похоронили на кладбище, расположенном за городом, на горе. Когда гроб опускали в могилу, я пытался спрыгнуть вслед. Не знаю, что это было. Я смотрел на себя как бы со стороны. Мы стали сиротами. Беда не пришла одна. В течение следующего месяца заболели тифом и умерли Маечка и Максик. Тётя Мира и дядя Изя решили взять нас в свою семью. Тётя Мира стала нашим официальным опекуном, утверждённым горсоветом. Ещё через две- три недели дядя Изя был призван в армию и отправлен на фронт. Помню проводы на вокзале, толпу мобилизованных и провожающих, шум, плач, крики…

Мы жили на улице Фрунзе в маленьком одноэтажном глинобитном домике, кибитке. По стенкам бегали, угрожающе выставив клешни, жесткие и плоские скорпионы. Скорпиона было трудно убить, даже ударив по нему обухом топора. Он в этом случае просто падал на пол и быстро убегал в какую-нибудь щель. Часто случались землетрясения. Мы знали, что когда земля начинает трястись, надо сразу же выбегать на улицу, на открытое место. Однажды землетрясение произошло ночью, когда мы спали. Одна из стен нашей кибитки выпала наружу целиком. Мы проснулись и, сидя в кровати, смотрели в неожиданно образовавшееся огромное окно.

В Сталинабаде свирепствовала малярия. Мы все переживали приступы этой болезни. Особенно часто малярийная лихорадка трепала Лёню. От озноба, сотрясавшего всё тело, нельзя было согреться и под грудой одеял и одежды. Когда приступ проходил, тобой овладевала страшная слабость. Лечились от малярии очень горькими таблетками хинина, от которого лицо приобретало желтый цвет. Тётя Мира работала на местной шорно-седельной фабрике, которая выпускала продукцию для фронта. На фабрике она дневала и ночевала. Через какое-то время её даже назначили директором. Мы, дети, были предоставлены самим себе и всё свободное от занятий время играли с соседскими ребятами.

Вокруг Сталинабада были большие хлопковые поля. Когда хлопок созревал, все выезжали на уборку, включая школьников младших классов. Мы ходили по полю и собирали раскрывшиеся коробочки с торчавшим из них белым тонким волокном. Коробочки складывались в висевший на шее мешок. Содержимое мешка вываливалось в кучу у молотилки. От коробочек летел белый пух, от которого краснели и слезились глаза.

Питались скудно. Как праздник, помню два или три случая, когда тётя Мира покупала нам на рынке таджикские лепёшки. Они были круглые, из серой муки, горячие, только что из печи. Сверху на лепёшку клали кусочек сливочного масла. Ничего более вкусного я не ел ни до, ни после. Хотя, если попробовать эти простые грубые хлебцы сегодня, я не нашёл бы в них, вероятно, ничего особенного.

Когда созревал тутовник (шелковица), мы объедались его сладкими чёрными ягодами до болей в животе. Тутовые деревья росли вокруг во множестве. В горах мы, бывало, ловили черепах и пытались варить из них суп. О черепаховом супе как о деликатесе писали в книгах. На деле всё оказалось не так просто. Надо было снять с черепахи панцирь, а другого способа, кроме как разбить его о камни, мы не знали. Намучившись и получив какие-то ошметки, мы приступали к варке супа на костре. В конце концов получалась какая-то серая жижа с неопределённым вкусом.

Больше черепах мне в жизни есть не довелось.

Так прошло больше двух лет.