Рабинович Иосиф
Родился в Москве в 1939 г. Окончил Московский физико-технический институт, работал зам. начальника комплекса в ОКБ им. П. О. Сухого, писал стихи и прозу, автор 7 книг. В Израиле с 2012 года.
ДОЛГАЯ ЗИМА
…Ту ночь, то морозное небо в прорези кибитки и хриплый отцовский голос: «Но, Рыжко, но!» – и мамино: «Ты чувствуешь пальцы? Шевели пальцами!» – все это пребудет со мною вечно.
. . .
Они волнуются, они впервые волнуются при мне. На то есть причина – это эвакуация. Папа остается – он мобилизован в диверсионно-подрывную группу. Семьи подрывников эвакуируются в первую очередь – папа не должен после каждой бомбежки бегать домой, один раз мы с мамой уже просидели ночь в метро на Маяковской. Мама уезжать не хочет, но у папы – приказ. Мы стоим на вокзале и ждем. Ждем поезда и бабушку – оба опаздывают, поезд – так и слава Богу, а что с бабушкой? С бабушкой ситуация почти анекдотическая, но если угодно – знаковая для того времени. Так вот моя бабуля (об этом я узнал позже) в тот жаркий день, уволившись с работы, как и было предписано, перед вокзалом внепланово заехала домой за конфетами, кажется, это были «Мишки», заехала по причине любви ко мне и веры в советскую власть. Во-первых: внук в какой-то глуши не должен оставаться без сладкого, а во-вторых: этого килограмма должно хватить, ведь едем мы ненадолго, потому как «мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом». Если бы так думала только она; увы, даже многие военачальники и даже лучший друг детей и физкультурников, – все так считали. А позор котлов, окружений и плена, и ужасы концлагерей и массового угона молодежи в Германию, и путь до Берлина, выстланный телами миллионов наших отцов еще предстояло пережить, чтобы, заплатив эту страшную цену, передохнуть и снова строить самое передовое общество и славить родную партию. Мы еще и сейчас продолжаем платить эту цену: сколько моих ровесников ушло и уходит раньше времени – это тогда они намерзлись и недоели в холодных, щелястых теплушках и бараках, это достали их уже при развитом социализме те вши, голодный фурункулез, туберкулез, дифтерит и прочие, далеко не детские недуги.
Мне во многом повезло – я вырос в обстановке такой любви и заботы, что даже те страшные годы пережил не в пример лучше многих моих ровесников.
…Горница в старой деревенской избе, темные потолки, старое дерево, широкие, потертые половицы, покосившиеся лавки, старый стол и огромная русская печь. Никаких лампочек, мерцает коптилка, в ее тусклом свете я вижу, как на табуретках сидят две молодые женщины, между ними таз с теплой водой, в котором они держат руки. Плечи и головы устало опущены вниз, мне отсюда с топчана видно только две копны волос: черная и рыжая – это мама и тетя Оля. И руки они отпаривают не для маникюра: маникюр – это в довоенной Москве, здесь МТС и зимний ремонт техники.
Это теперь я понимаю, какой неукротимой в своем материнстве была моя бескомпромиссная мама. Маленький должен питаться, чего бы это ни стоило – значит надо искать работу, и они с тетей Олей без размышлений согласились на предложение: «Инженерши, в МТС пойдете, штурвальными на комбайн?» Это была дефицитная профессия – мужики на фронте, а местные марийские
татарские дамы к технике сложнее серпа боялись и подойти. И наши мамы, моя и моей подруги Таньки, отправились к начальнику МТС. Тот обрадовался, зачислил враз, выписал аванс, обещал рабочую одежду, потом посмотрел на мамины маленькие ноги и заметил: «Где же я тебе рабочие ботинки найду – купи себе в магазине пацаньи ботинки на резине». Они еще не представляли, что их ждет впереди – уборочная показалась им раем, когда пришла пора зимнего ремонта.
В ту лютую первую военную зиму утро в нашей избе начиналось так – две бабушки, моя и Танькина, хлопочут у печи, мамы должны поесть перед работой, а сами мамы одеваются. Туалеты комбайнерш сложны и многослойны – все, что есть теплого, на себя, и в завершение надеваются ватник и ватные брюки. Послед-няя деталь противна моим эстетическим взглядам (я считал брю-ки и юбку основными половыми признаками), и я называю это «юбкиными штанами». Наконец надеты валенки и головы замо-таны платками, так что маму теперь можно отличить только по черным глазам, мерцающим из-под платка. Процедура выхода, особенно в метельные дни, очень сложна, дверь в сенях откры-вается вовнутрь, а за дверью стена снега, и приходится отметать его, а иногда и прокапывать лаз и выползать на пузе. Я представ-ляю, как бредут по сугробам две молодые городские женщины, бредут по старому татарскому кладбищу, где все могилы утонули в снегу. Ночью, по кладбищу – нет, такие соображения тургеневских барышень им даже в голову не приходят – надо дойти, а там, там опять гайки, подшипники, клапана и так до темна, и снова под звездами через кладбище, господи, да как же дорого стоило наше с Танькой питание!
Эх, Танька, Танька, первая моя подружка. Той зимой нас с тобой даже гулять не пускали, зато ранней осенью 41-го мы с тобой выходили в свет. На фоне серой марийской деревни мы были сказочно красивой парой, пусть я едва доставал тебе до плеча (что мои два против твоих пяти лет), но наши яркие одежки, хоть и перешитые из маминых обносков, смотрелись так экзотично, что мы невольно привлекали общее внимание. Кроме того, мы еще и пели, просто так, от полноты жизни, бьющей через край. Весь ужас происходящего был от нас далек в прямом и в переносном смысле. Наши вокальные упражнения не долго держались в любительском статусе – нас начали зазывать во дворы и вознаграждать натуроплатой, угощали медом, сметаной, лепешками, благо осенью 41-го с харчами собственного производства в нашем Лежбердине у коренных жителей еще было неплохо.
Крах нашей артистической карьеры произошел, когда наша слава докатилась до моей бабушки. В ее терминологии наш шоу-бизнес назывался однозначно – побирушничество, только этого бабушке ее интеллигентским менталитетом и недоставало. И бизнес был пресечен быстро и жестко, без рукоприкладства, но решительно. «Ты не смеешь попрошайничать – у тебя все есть», – и все такое прочее. Мои заверения о полной добровольности даров благодарных зрителей и причитания Татьяниной бабушки, что, мол, это все здоровая дурища придумала, действия не возымели и оставили бабушку при своем мнении: ее внук так делать не должен и не будет. У тебя все есть – вот они где выстрелили, те конфеты. Они еще не кончились, и каждый день после обеда бабушка резала нам одного «Косолапого» пополам – Танька не должна была страдать от безконфетности, в этом моя бабуля была так же уверена, как и в недопустимости моего попрошайничества. Моя замечательная бабуля, безумно любившая меня, признаюсь, я не был в восторге от твоей твердости, но сейчас, когда я старше тебя той поры, как я благодарен тебе – уверен, что привычка не клянчить, не просить, не гнаться за халявой возникла благодаря тебе в тот первый военный год. …
Жизнь наша деревенская закончилась в одночасье свалившимся на нас счастьем – однажды в дверь постучали, и вошел папа, абсолютно живой, замерзший и смертельно усталый. Он добирался до нас сначала в холодном вагоне московского метро, поставленном в железнодорожный состав, где он с другими мужиками топил буржуйку ворованными и подобранными на лесных полустанках дровами, а затем в санях на лошади, которой правил сам, правил впервые в жизни. В мирной жизни доцент Бауманского института, он мог работать электриком, сварщиком, даже литейщиком, но запрягать, задавать сена и править? Да ведь и мама тоже на комбайнера не училась…
впервые в жизни отца сознательно увидел и не то что узнал, а нутром сразу понял, что это он, а может быть, по маминому взгляду догадался.
Лошадь отцу была дадена, чтобы перевезти нас в Ижевск, а это верст триста и все лесом. Собралась мама быстро, никогда квашней не была, а тут прямо вся светилась от радости и птицей порхала: в три дня уволилась, получила муку и прочую плату за трудодни, справила у местного умельца отцу валенки, и мы тронулись. «Но, Рыжко, но!» – крикнул папа, и елки побежали назад.
Как мы доехали до Ижевска, где ночевали, не помню, хоть убей. Поселили нас в кирпичном доме на последнем пятом этаже в комнате в двухкомнатной квартире, где жила семья, бабушка Ольга Романовна, и девочка Валя с мамой – папа был на фронте был живой тогда, по крайней мере, до нашего возвращения в Москву.
Папу назначили деканом нового артиллерийского факультета МВТУ, а мама пошла работать тоже в МВТУ на факультет приборостроения. Всё-таки хорошо учили первых советских инженеров старые дореволюционные профессора – мама технолог текстильного производства (до войны на «Трёхгорке») быстро вошла в дело и занялась авиационными приборами в исследовательской лаборатории. А я остался на попечении бабушки.
Ижевске у меня появились игрушки, мама приносила различные детали от сломанных американских приборов, бронзовое колёсико гироскопа в обойме и сегодня украшает письменный стол моего младшего брата. Но мама заказала для меня винтовку, маленькую, но как настоящую. У неё в лаборатории работал инвалид Лёша без одной ноги, но с золотыми руками. Ствол из жестяной трубки, деревянный приклад, с проволочными антабками на которых крепился настоящий брезентовый ремешок. И довершал всё трёхгранный съёмный штык. Была и пружина в стволе и курок для выстрела. Стрелять можно было только палочками – Лёша заготовил их, наверное, десяток, ну да стрелял я чаще всего в комнате или на кухне, негде было терять. Стрелял я по мухам, надо отметить, что их хватало, и я насобачился и истреблял их весьма успешно.
А на дворе уже стояло лето 1943 года, и я уже написал красным карандашом слово СТАЛИНГРАД около кружочка на карте и обвёл его красной звездой. Бабушка уже водила меня в парк гулять, а зимой-то в морозы только в магазин, карточки отоварить и вся прогулка. И вот в парке, а там много выздоравливающих из госпиталей раненых прогуливалось, мы повстречали офицера, с рукой в гипсе, но на целых ногах. Видимо вид четырёхлетки с винтовкой с примкнутым штыком, да ещё отдавшим ему честь пришёлся военному по душе и он сказал:
– Вольно. По ком стреляшь, солдат?
– По мухам, товарищ майор (в погонах я разбирался – была картинка в газете).
– Что ж ты по мухам стреляешь? Надо по немцам стрелять!
– Так вы ж меня на фронт не возьмёте, а говорить неправду, что стреляю по немцам нельзя. Я стреляю по мухам и попадаю.
Майор задумался и сказал:
– А вообще-то ты прав, малец, расти, вырастешь, будешь фрицев бить, – потом помолчал немного и продолжил, – хотя думаю, мы с ними раньше управимся.
Трудно себе представить восторг моей дорогой бабули – ещё бы её любимый Осенька грамотно объяснил взрослому человеку, что врать нехорошо.
На новый 1943 год мама притащила ёлочку и бабуля два вечера крутила из оберточной, но розоватой бумаги бонбоньерки и в каждую закладывала по паре леденцов, что хватило ёлку украсить
звезду тоже розовую соорудила, и ёлка была прекрасная, наверное, самая лучшая за всю мою жизнь. …
Но и Ижевску пришёл конец, МВТУ вернулся в Москву, так кончилась моя эвакуация.