Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Левина Эмма

Эмма Левина, сестра известного еврейского писателя Хаима Левина, родилась в 1927 году в городе Гомеле. После войны вернулась в Гомель, а вскоре переехала со всей семьей в Минск. Умерла в 1993 году.Эти воспоминания записала ее сестра — Клара Тихонович

ДОРОГА БЫЛА ДЛИННОЙ, МУЧИТЕЛЬНОЙ И ДОЛГОЙ

Когда началась война, мы сразу подумали, что не поедем никуда, надеясь, что она и закончится там, где началась. Но уехать все-таки пришлось. Одними из последних. И все из-за отца. Папа, Левин Шолом Хаймович, только-только вернулся из ссылки. Его посадили в 37-ом, как врага народа. Он был очень слаб.
Levina1

Обильно полили цветы, их было у нас огромное множество, налили кошке воды побольше, форточку оставили открытой, двери закрыли. Ключи отдали соседке по двору. Мама моя, Хана, сказала: «А вдруг мы задержимся месяца на два? А как же цветы, их же поливать надо!» Поехали почти налегке, мама, папа, старшая сестра Лена, следующая по возрасту Рая, потом Этя и я, младшая, Эмма. Взяли мы с собою только кое-что из самого необходимого. Никто и подумать не мог, что уедем мы далеко и надолго. Доползли мы, в прямом смысле этого слова, до Харькова. По дороге нас несколько раз бомбили. И, как раз, когда нам удавалось залезть в какой-нибудь эшелон. В Харькове нас отправили в какой-то район, поселили в барак и каждое утро возили на работу в колхоз. Работали мы хорошо, хотя колхозную работу не знали. Что нам говорили, то мы и делали. Нас там кормили, и все бы хорошо, но очень скоро стали и Харьков бомбить. Вот тут-то и начались наши «фронтовые прелести». Именно фронтовые — пока мы ехали, то, буквально по пятам, а то и впереди был уже фронт. По нескольку раз, днем и ночью немцы бомбили железную дорогу. В наш эшелон несколько раз попадала, то бомба, то снаряд. А то и здоровенным осколком, как шарахнет по вагону. Каждый день наш состав загоняли в тупик — надо было его освободить от обгоревших вагонов. А самое главное было — освободить дорогу, пропустить вперед военные эшелоны. День и ночь, день и ночь шли составы с вооружением и солдатами. Доехав до Воронежа, мы решили остановиться. О том, чтобы остаться жить тут не могло быть и речи. Немцы наступали и наступали. Просто нам надо было помыться, постираться. Столько времени не мытые, не стиранные, мы просто не могли далее оставаться в таком виде. Надо было, хоть как-то привести себя в порядок. Но нашему замыслу осуществиться было не суждено. Город стали бомбить. Грязные, чумазые, голодные рваные, ведь другой-то одежды кроме той, что на нас, мы не имели, мы побежали… Господи, побежали! — Мы поплелись на вокзал. Эшелоны проходили мимо. Людей — тьма. Поплелись пешком. Папа все твердит, что надо как-то дойти до леса, там переждать. Надо домой, там кот голодный, цветы засохли, не сегодня-завтра немца отбросят назад.

Влезли в какой-то эшелон. Не успели еще выехать из Воронежа как стали нас бомбить, все начали выскакивать. В нашем вагоне, кроме многих других, ехала семья, у которых была беременная дочь, на последнем сроке. Не помню я, ни ее мужа, ни матери, только очень хорошо помню, как сейчас, помню ее отца. Уж очень он ее оберегал. В очередную бомбежку, когда она выпрыгивала из вагона — осколок, или что, попал ей в ногу. Нога повисла, и тут же начались роды. Что там дальше было с ее ногой я не помню, как кровь останавливали, как перевязывали, не помню, только очень хорошо помню, Господи, я не понимала ничего, но я, как сегодня помню, я вижу отца у ног дочери, а в руках у него головка ребенка. Шум, гвалт, крик, грязь, кровь, боль, нестерпимая боль и Человек. Родился новый человек! Эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Представляете? Поезд пошел, стрельба, кругом все горит, осколки летят — и папа — родной отец принимает у дочери роды! И все это я вижу. Вижу до сих пор, стоит мне только глаза закрыть.

Что было дальше — не знаю. Мы едем уже в другом эшелоне. В который раз! В который раз. Выехали мы   из дома летом, а на конечную станцию приехали, когда начались уже холода. А пока мы еще в дороге. Далеко. Далеко от войны. Уже не бомбят, не стреляют. И едем мы в нормальном товарном вагоне с нарами, не так, как раньше — на открытой площадке. Здесь и дверь можно закрыть. Мы уже не «жаримся» на солнце и не мерзнем по ночам. А, когда дождь был… Но все мы больные, все мы простуженные. От простуды чирьи пошли по всему телу. Грязные, чумазые. Помыться бы, но поезд мчит и мчит вперед. Он везет в тыл оборудование. Да и выйти из поезда опасно, где потом искать другой. Иногда, по ночам поезд останавливался и стоял подолгу. Он пропускал другие составы. И все это было оружие, оружие, оружие. Его надо было много — немец наступал и наступал. Очень скоро у нас появилась страшная беда — вши. Вши-спутницы войны, спутницы всякой беды.

Когда война, когда чума, холера, голод — они тут, как тут. Вши были огромные! Средние! Маленькие! Черные! Серые! Всякие! Но одинаково, безжалостно кусающие. Не дающие покоя ни днем, ни ночью. Вши! Но вот что интересно, когда поезд движется, они ведут себя более-менее спокойно. Но, как только поезд останавливается, Боже мой, как только остановка, они со всей яростью, до изнеможения, кусали нас, грызли, как шальные собаки, выпивая, высасывая из нас остатки нашей крови. До войны я понятия не имела, что есть такие паразиты. Когда мы залезли в этот эшелон, там у же были люди и ехали они давно, они предложили нам «нижние места», чему мы были очень рады, отец не мог залезать на верхние нары. Мы обратили внимание, что они все время «чухаются», но как-то нам и в голову не могло прийти, что это из-за вшей. Короче говоря, мы получили хороший «подарок». Я говорила, что у нас от простуды были чирьи, и можете себе представить, когда чешется, попробуй, почеши! Дотронуться было больно, не то, что чесать. Меня мама и сестры гладили, а мне так хотелось, чтобы покрепче! Не мало не стесняясь, ни друг друга, ни соседей все чесались. Скребли до одури свое больное тело, до крови. На мне, кроме трусов было одно только платьице.

Была еще кофточка, но я ее больше носила в руках, чем на себе — жалела ее очень, берегла, мне ее старшая сестра подарила, на день рождения перед войной 22 мая. Платьице было не новое, я его уже давно носила. Как-то оно быстро у меня изодралось, то ли, что я все время чесалась то об стенку, то об доску в вагоне, короче его уже нельзя было носить. И стала я кофточку носить, не снимая с плеч. И тут стало мне совсем невыносимо, невмоготу. Тело стало еще больше чесаться, спасу нет. Папа, мама, сестры и даже соседи по «купе» меня чесали, хотя и им тоже было от вшей не сладко. Крепко чесать нельзя, они меня гладили, а я плачу, прошу, чтобы крепче, а когда крепче, я орала от боли. Когда я кофточку снимала, мне становилось легче, я понимала, что это из-за нее мне так чешется, что на ней множество вшей. И как только я ее не трясла, не вытряхивала, как только об стенку не стукала — бесполезно. Может и вылетала малость, но их же было миллионы. Ее бы пропарить, прожарить, но где? Еще от поезда отстанешь! Папа однажды отстал, так трое суток нас догонял, и то нашел нас случайно. Как-то раз на остановке глянула я на солнышко через кофточку, так чуть не обомлела: в каждой ее дырочке, на каждой ниточке сидела маленькая, с головой, клещами или, что там у нее есть, попками — острыми, как самая тончайшая игла, торчащая наружу, вошь. Сначала я хотела вернуть кофточку сестре, но пожалела: она такая красивая, нарядная, небесного цвета, она так нравилась всем… И повесила я ее на гвоздь, кем-то вбитый в стенку вагона снаружи. Думала, ветром собьет вшей, но нет, этого не случилось. Мы, когда это удавалось, во время остановки, костер разжигали возле вагона. И я со всей силы швырнула кофточку в огонь. Никто и ахнуть не успел. Мгновенно ее охватило пламенем, только треск раздался. Дальше я ехала с голыми плечами. Было уже холодно, особенно ночами. Время подбиралось к зиме. И мама укрывала меня газетами, закалывая их булавками.

Ну, вот мы и приехали. Это Казахстан. Тут эвакуированных встречали хорошо. Нас на что-то погрузили, повезли в колхоз, определили на квартиру. А хозяйка, как увидела нас, шарахнулась в сторону и дальше порога не пустила. Побежала баню топить. Уверена, если бы мы теперь мылись такой горячей водой, самое малое, у нас бы кожа слезла. А тогда нет. Мы ее на себя лили, а нам все мало, а нам погорячей хочется. Позже хозяйка сказала, что по субботам у нее половина деревни моется и на всех воды хватало, а мы едва пятеро уложились. После бани хозяйка ждала нас чай попить. Ждет она ждет, а нас все нет и нет. Когда она пошла, посмотреть, в чем дело, почему нас нет столько времени, то, не дойдя до бани, услышала страшнейший храп. Мы настолько разомлели, нам так было хорошо, ведь не мылись мы более трех месяцев, что сон нас сморил, и мы заснули, кто где, в покат, прямо на полу. Ну и не стала она нас будить, не решилась.

За то время, что мы спали, она прожарила нашу «одежду». Под утро, от холода мы проснулись, и только тогда решились войти в дом. На этом эпопея со вшами у нас не закончилась, но меня уже тошнит от этих воспоминаний, при них у меня уже тело стало чесаться, продолжать не могу. Я только скажу, что волосы мои надо было состричь, иначе бы вши снова пошли. Сестра моя, Этя, уже начала работать. Волосы она не могла остричь, потому что она работала судьей. Ну что это за судья — безволосая, как тифозная! Но все-таки через некоторое время мы от них избавились на веки вечные!

Соседям по улице мы очень понравились. Они жалели нас, помогали, чем могли. Мы им, как они говорили, пришлись по душе, особенно наша мама. Мама, добрый, ласковый человек, помогала людям советами, да и делом. Зашла как-то к нам квартирантка соседей наших, тоже эвакуированная, даже дважды: — в первый раз она бежала от немцев в 39-ом году из Польши в Союз, а теперь вот от немцев в Казахстан. Звали ее Ришарда. Еще не доходя до порога, она кричит моей маме: «Соседка, я суслика вам принесла, хотите? Он еще почти живой». Не знаю ели ли вы когда-нибудь суслика, но мы не то, что не ели, мы никогда не видели, что это такое. Мама спрашивает у Ришарды, что, мол, с ним делать, съедобный ли он. «Ну, милая моя, съедобный, не съедобный, все-таки мясо. Стушите, не мне вас учить.» Лежит у нас на столе суслик. Кто-то его дорезал, кто-то почистил, маме его уже дали в виде мяса. Мясо! Надо же, в нашем доме, на нашем столе лежит мясо! Мы его не ели с тех пор, как ушли из дома. У евреев есть такое блюдо — «эсик флейс». Эсик — это уксус, а флейс-мясо. После войны, в одном из кафе, я видела в меню, «мясо по-еврейски», заказала его, но оно лишь своим видом было похоже на такое мясо. Потом оно стало называться «мясо по — домашнему», но это было, вообще непохоже. Мама моя прекрасная кулинарка, кухарка, хозяйка. Ее обеды нравились всем. Мы до войны, в своем доме, принимали высоких гостей, которые приезжали из Минска, из Москвы. Членов правительства, сражавшихся, плечо в плечо с моим отцом во время революции, сидевших с ним в ссылках. Но вернемся к нашему суслику, который лежит на нашем столе в виде мяса. Суслик «славится» тем, что от него за версту как-то тошнотворно-противно пахнет, воняет. А моя мама приготовила из него такой «есик флейс», что на всю округу был такой вкусный, деликатесный, аппетитный запах! Всем понравилось! Ну а я ни до войны, ни после нее, когда мы уже жили хорошо, такой вкуснятины не ела.

Трудно нам жилось в эвакуации. Нам не хватало еды. Мы голодали. Сестра Этя, которая закончила юридический факультет, выучилась работать на тракторе, там платили больше, другую сестру забрали на трудовой фронт, я пошла учиться в ФЗО. Папа — инвалид не работал, мама должна была убирать в доме, стирать, а самое главное, раненько утром, пока все спят, облазить все мусорные кучи. Таких «любителей- собирателей» было много. Собирали очистки (лупины) от картошки, из этого и других отходов готовили «обед». Сколько раз от таких обедов нас тошнило, рвало, животы болели. Но на следующий день было то же самое — лупины, отходы, другая дрянь, а что делать, кушать-то хочется. А ко всем «прелестям» мы все малярией заболели. И в этом было одно преимущество: в тот день, когда тебя трясет, кушать не хочется. «Аз ох, ун вей»,- как говорила моя мама. Как-то раз слышу я, словно во сне:- «Дочка, доченька, что ты делаешь? Сейчас же уходи от этой ямы! Немедленно иди домой!». Это я, в который уж раз, полезла в мусорную яму и, что-то там выискиваю, вылизываю, выгрызаю и так увлеклась, боюсь оставить, что-нибудь не замеченным. Пришла мама и увела меня оттуда, а у меня жар.

Жила в этой деревне одна хорошая женщина. Звали ее Малышиха. Не знаю, то ли это ее фамилия, то ли мужа ее так звали. Малышиха и все. Она, видя наши страдания, предложила маме отдать меня, пусть на время, к ней в дом, чтобы помогать ей по дому, внука ее смотреть. Короче работа найдется. Жила она богато. Было у нее всё; коровы, свиньи, куры, ну всё- всё. Ведь это был ее дом, в котором жили ее деды, прадеды, а теперь и внуки. Когда она накрывала на стол, чего там только нет! В первый раз оставила она меня с ребенком, выставила на стол все, чем ребенка кормить, и сказала, что надо и мне поесть. «Ешь то, ешь это»- приговаривала она.

А я ребеночка покормила, спать уложила, а сама — к столу. Посмотрю на еду, то с одной стороны, то с другой, а трогать боюсь — вдруг все это исчезнет. Я лучше смотреть буду. Вдруг это сон, прекрасный сон. Я его нарушу, и все исчезнет. Так я в этот день ничего и не ела — смотрела на всё и тем сыта была. Вечером пришла Малышиха и спрашивает: «Ты ела?» Я отвечаю, что все ела, что было очень вкусно. «Ну, вот и молодец, теперь иди домой, утром приходи снова, а это маме гостинец» — говорит она и подает мне увесистый кулек с угощением.

Только я в дом вошла, а тут следом Малышиха. Мы испугались, не случилось ли что, может что пропало. А она и говорит: « Что же ты, глупенькая, так ничегошеньки и не ела, все на месте стоит?»

На следующий день я уже не только все ела, я только то и делала, что ела. Да и с собой кулек получила для мамы с папой. Мама не хотела брать у нее, просто так, за спасибо и часто отказывалась от ее подарков.

Малышиха понимала, что маме как-то обидно, стыдно. Ей гордость не позволяла брать куски хлеба или что другое из еды. Тогда эта женщина стала предлагать моим родителям, то двор подмести, то кизяк размесить, короче говоря, стала придумывать разную мелкую работу, чтобы им легче было брать ее угощения.

Однажды Малышиха узнала, что мы, какую-то свою вещь, поменяли за бесценок. С тех пор только у нас она «выменивала» даже то, что ей и не нужно было, нередко она потом эти вещи нам возвращала.

В Казахстане зимы суровые. Печи топить было нечем. Спасал коровий кал. Раненько утром встаешь, пока хозяева еще коров в поле не погнали и стоишь, ждешь, когда корова выйдет со двора, и подставляешь ей ведро под хвост. Слава Богу, корова сделает свое дело — опорожнит свой желудок, и бежишь к другому двору, к другой корове, пока тебя еще никто не опередил, и ей подставишь ведро под хвост. Наберешь ведро, выльешь на землю, у своего двора и бежишь скорей назад. Не успеешь, — с земли подберешь побольше, чтобы надолго хватило. Потом все это перемешиваешь с сеном, соломой, землей и делаешь из этого, Господи меня прости, лепешки. А их надо много, чтобы всю зиму топить печку.

Я поступила в ФЗО, мне выдали форму, обувь, хлебную карточку, у меня уже волосы отрасли, я их в косички заплетаю. Все как будто бы нормально, но в один «прекрасный» день — всего этого не стало, как будто бы и не было. У меня украли форму, обувь, хлебную карточку и даже…отрезали косы. Отец, узнав об этом, приехал за мной. Взял с собой какую-то старую чужую одежду, я в нее кое-как завернулась, и мы поехали домой. Трудно передать, до чего мне было жутко, страшно и неприятно. За все это время, при голоде, нищете, у нас никто и ничего не крал. И вот, как же так? Кого обокрали? Меня, маленькую — кожа да кости! У кого, у кого ты крадешь?

Очень скоро после этого происшествия мы стали собираться на родину.

Папа много писал, разные очерки, рассказы и что-то еще, все это он рассылал по многим редакциям, а там, под разными предлогами, ему отказывали, не печатали. Ему было непонятно, в чем дело? Ведь его там знали, уважали. Но дело было именно так — не печатали и всё. Папа болел, голодал, переживал, он не мог выдержать всего этого, он был очень слаб, ведь он только-только из ссылки – и он умер, умер от унижения, от позора. … И вдруг после его смерти, буквально через пару дней, на его имя пришел перевод – гонорар! Огромные деньги, несколько тысяч сотен. На эти деньги мы приехали домой, на родину, но, увы, уже без отца. Ах, если бы он знал, если бы только он знал!

На папины деньги, за этот гонорар, мама купила муки, напекла хлеба на дорогу. Собирали нас всем селом, каждый, ну почти каждый, хоть что-то, но нам подарил.

Дорога назад была длинной, мучительной и долгой. Тот же голод, грязь и разные болезни. Разница лишь в том, что не бомбили, не стреляли.

Билеты в нормальный поезд стоили столько, что нам бы и за год их не заработать. Спасал хлеб, который мама напекла много, она знала — хлеб всему голова, за буханку хлеба нас пускали в любой эшелон. Но продвигались мы медленно: в первую очередь пропускали эшелоны с оборудованием, которое везли с тыла. Мы сутками стояли на запасных путях. Снова вши, тиф, смерть.

Умерла от тифа Лена, моя старшая сестра. За то, чтобы похоронить дочь, мама отдала значительную часть, чуть ли не половину хлеба. (Хлеб наш заканчивался, мама расплачивалась им за воду, за пару картошек, за что-то еще, и еще, и еще). Начальник состава сказал, что поезд может тронуться каждую минуту, и если для него откроют путь, никто не станет нас ждать. Недалеко от станции стояла какая-то санчасть, главврач, или кто он там был, сказал, что он смог бы похоронить сестру в общей могиле, она рядом, не так далеко, но там нет мест. Есть еще одно самодельное, временное кладбище, но оно очень далеко, и вообще сегодня там выходной. Приходите завтра! Короче — за огромные деньги, то-бишь, хлеб, покойную сестру забрали и клятвенно обещали, что именно завтра, с самого утра её отвезут на то, второе, кладбище, записали наш домашний адрес, чтобы сообщить о месте ее захоронения, но их сообщения мы так и не получили…

Как мама не сошла с ума — знает только один Всевышний. Казалось, что она всех нас ненавидела. Всю свою жизнь мама ждала обещанного письма. Ведь она оставила там все наши данные! Куда мы только ни писали! Ведь мы не знали, как назывался тот или иной полустанок или запасная линия, куда загоняли наш состав. Не знаем мы и мест захоронения двух моих братьев. Брат Арон заканчивал военную службу перед самой войной. Он уже должен был вернуться, но написал, что обстоятельства складываются так, что ему придется задержаться. Это было его последнее письмо перед гибелью. Когда Арона убили неизвестно, и до сих пор он считается без вести пропавшим. А старший брат, Хаим Левин, тоже не известно в какой могиле лежит, предположительно похоронен в братской могиле на Пискаревском мемориальном кладбище в Ленинграде, но об этом мы узнали уже после смерти мамы. Вспоминая о детях, мама говорила: « Мелхоме — вос кемен тон?»

Когда приехали в Гомель, прямо со станции пошли в сторону нашего дома, на нашу улицу. На нашу красавицу улицу. На месте нашего дома мы увидели огромную яму. Видно не один снаряд попадал в наш дом. Найти хоть что-то из наших вещей было делом бесполезным — столько лет шла война, да и после войны уже прошло несколько месяцев. Валялись какие-то осколки посуды, искореженные кастрюли – вот и все.

Поселились мы на лестничной площадке полуразрушенного дома и жили там, пока Этя не нашла работу в Минске в типографии имени Сталина ( переименованную впоследствии в типографию издательства Ц.К.) Этя приехала и забрала нас всех в Минск. Все! Надо было строить новую жизнь. Надо было все начинать сначала.

Подготовила Белла Усвяцова-Гольдштейн