Воспоминания
Эвакуация и бегство

Ленинградская блокада
Видео

Дворкина Евгения

Родилась в 1935 году в Ленинграде.С 1971 по 1978 г жила и работала в Норильске.
В марте 1991 г. репатриировалась с матерью, мужем, дочерью и зятем.
Живет в Иерусалиме.
2 дочери, 4 внука.

ОТ «ДО ВОЙНЫ» И ЧЕРЕЗ ВСЮ ВОЙНУ

Бежит, шумит, суетится Лиговка. Я, шестилетняя девчонка с толстыми, светлыми косичками, стою в потоке этой привычной суеты, возле сво­его подъезда, и жду маму. Две недели назад у меня появил­ся братик, и сегодня нужно нести его в детскую консульта­цию. Я выбежала из дому раньше и жду их с мамой. Солнце заигрывает со мной — слепит глаза, золотит завитушки во­лос вокруг круглой моей физиономии, заставляет щурить глаза, а когда прищуришься — пускает расходящиеся радуж­ные круги. Я стою одна, а мне хорошо и весело. Наверное, это потому, что я еще маленькая, что нет у меня забот, что это моя улица, что уже пришло лето и стало тепло, что кругом кипит и шумит эта необъяснимая, знакомая и занят­ная жизнь.

Dvorkina2

Мой папа военный. У него одна шпала в петлице форменно­го кителя. Кажется, она означает звание «старший полит­рук».

Хотя это мне не очень интересно. Важно, что папа весельчак и шутник, и все говорят, что он красивый, и мне очень нравится, что так говорят. Сегодня он почему-то на всю ночь остался на службе. Позвонил оттуда маме и ска­зал, чтобы она никуда не выходила из дому и слушала ра­дио.

Dvorkina4

Но вот, наконец, и мама с «дитенькой». Консультация до­вольно далеко, но мы все равно идем пешком: удобного трамвая нет. Смотрим — на Кузнечном, на углу Марата — толпа. Ее центр — столб с черным раструбом репродуктора. Было в то время радио на улицах. Народу много, а тихо. Все слушают. Потом многие начинают вытирать слезы, а мама говорит, что никуда мы не идем, а возвращаемся домой.

С этого дня вся жизнь изменилась. И люди изменились — стали какими-то напряженными, понурыми, тихими. Через не­сколько дней папин брат, дядя Лёля, перевез к нам свою семью — тетю Риту и моего старшего двоюродного брата Диму и семью их друзей — двоих малышей с их мамой. И еще к нам переехали бабушка и дедушка. Как мы все помещались в нашей комнате, где до этого нам одним было тесно, я не знаю, но папа и дядя Лёля сказали, что мы все должны быть в одном месте, и притом именно у нас, потому что вокзал напротив. С утра они куда-то уходили, прибегали на минут­ку и снова уходили. Однажды они прибежали запыхавшиеся и сказали, что нужно всем срочно и быстро идти на вокзал.

Нас повели не через центральный, забитый до полной не­проходимости вход, а через боковой, который как раз перед нашим окном. Народу на вокзале — не протолкнуться. С тру­дом пробрались через толпу к поезду. С еще большим трудом -через набитый битком вагон к купе, которое папа с дядей заняли для нас. У бабушки был порок сердца, и она была грузной женщиной. Мне сказали, что я буду спать с ней на нижней полке. На другой нижней полке — мама с малышом.Остальные полезли наверх и на самый верх, где место для багажа. Везде, на каждой полке, — по двое.

Прощались в слезах и спешке.

Мы ехали — трудно сейчас понять такое — в город Камы­шин, под Сталинград, где уже осенью 1942 года разверну­лась страшная Сталинградская битва. Ехали туда потому, что там жила подруга тети Риты, Диминой мамы, которая пригласила ее, а она повезла туда всех остальных. Сколько дней мы ехали, не знаю. Как-то утром услышали шум самоле­тов, взрывы. Поезд остановился. Люди стали выглядывать из дверей вагонов. Пронесся слух, что от нашего поезда от­бомбили два последних вагона-платформы, на которых везли пушки. Погибли солдаты-часовые.

На ближайшей станции нас высадили и велели перейти в теплушки. Кто не знает — это товарные вагоны с нарами. На одних из этих нар разместились мы всей большой «семьей» и ехали долго-долго, много дней.

Когда поезд останавливался (а никто не знал заранее, когда он остановится, где и на сколько), мама хватала грязные братишкины пеленки, на которые уже были изорваны все простыни и рубашки семейства, выпрыгивала из вагона и бежала искать какую-нибудь воду, чаще всего — лужу, чтобы их постирать. Если поезд трогался — так же непредсказуемо, как и останавливался — кто-нибудь из спутников помо­гал подбегавшей маме заскочить в вагон, благо, скорость нашего движения была столь невелика, что всегда позволяла ей добежать до нужной двери. Мы взяли с собой кое-какую еду из Ленинграда, но откуда она бралась потом, когда за­пасы должны были быть давно съедены, я не знаю.

Однажды поезд остановился в лесу, с одной стороны раз­двинулась дверь, в ней показался солдат и стал кричать: «Все скорее — в лес, сейчас будут бомбить!» Все повскака­ли с мест и ринулись к выходу. В этот момент открылась дверь напротив, там тоже стоял солдат и кричал: «Всем ос­таваться на местах! Состав сейчас отправляется». И в пол­ной растерянности и страхе одни бежали в лес, другие -обратно, началась неразбериха, паника, а поезд вдруг дей­ствительно пошел. Все бросились к вагонам.

В вагон можно было войти, поднявшись по четырем сту­пенькам, нижняя из которых на вокзалах была на уровне платформы. А в лесу-то никакой платформы не было, а от земли ступенька оказалась довольно высоко. Большая часть пассажиров — либо дети, либо старики. Поезд шел, и за ка­ждым вагоном бежал извивающийся хвост.

Dvorkina3

Когда очередь за­прыгивать дошла до моего дедушки, он схватился внизу за поручни вагона, в который до этого успел забросить меня и Диму и, то ли руки у него ослабли, то ли свело их судоро­гой, а может, соскользнула с подножки нога, но он беспо­мощно повис на поручнях, не в силах двинуться ни туда, ни обратно. А за ним — еще бегущие за поездом люди. С трудом, бывшие в вагоне, втащили его, а за ним и остальных. А над головами шумели моторы самолетов, в лесу слышались взры­вы.

Доехали мы до Камышина, расселились. Нас приняли разные семьи в одном большом дворе. Не знаю, сколько мы там про­жили, но думаю, что совсем недолго, потому,что очень ско­ро немец стал подходить к Сталинграду, а Камышин от него в непосредственной близости. Надо было снова эвакуиро­ваться. А к тому моменту, когда мы это поняли, поезда уже не ходили. И мужчин, которые могли бы нам помочь, как при выезде из Ленинграда, теперь с нами не было.

Упаковали вещи, вытащили их на пристань, и началось ожи­дание парохода. Но все пароходы, которые проходили через Камышин, были уже переполненными и даже не останавлива­лись, не причаливали. А если какой-то причаливал, толпа брала его приступом. Нам с малышом и стариками было не пробиться. Несколько дней мы прожили на пристани. Спали по очереди на тюках.

Однажды взрослые ушли по каким-то делам, а меня остави­ли караулить вещи. Вся пристань была заполнена такими же кучами вещей. На соседней с моей груде сидел мальчик, на­верное, мой ровесник. Мы переглядывались, прикидывая, во что бы поиграть и кто первым заговорит. Вдруг в небе послышался шум моторов. Маленький самолет пролетел совсем низко над нашими головами, из него вылетали блестящие черточки — пулеметные очереди. Мальчик упал. К нему под­бежали, кто-то крикнул: «Убили!»

Dvorkina7

Пришел очередной пароход, мы похватали тюки, стали про­биваться — мама с братишкой на одной руке и чемоданом в другой, я одной рукой держусь за ее подол, в другой воло­ку какую-то поклажу. Кругом толчея, крики, детский плач. Но случилось чудо — мы оказались на борту. Все мы. Добра­лись до Сызрани. Там пересадка на поезд. Снова сидение с теми же тюками, теперь на железнодорожной платформе. Сыз­рань запомнилась на всю жизнь плотными черными тучами мух. Столько мух я больше никогда нигде не видела.

Снова теплушка, то ли месяц, то ли два — медленно, с остановками, через всю Европейскую часть огромной страны, потом через всю Азиатскую. Ехали мы на нижних нарах, а на верхних, над нами, ехала семья евреев из Польши, так мне объяснили, когда я спросила, почему они так странно гово­рят. Теперь я понимаю, что им пришлось переезжать не пер­вый раз. Были они измученными, голодными и вшивыми. И вши переползали к нам. В моих толстых косичках они прижились очень скоро, и мама тут же в вагоне постригла меня наго­ло .

Приехали во Фрунзе. Выгрузились. Взрослые пошли искать жилье, а я привычно осталась караулить свои,то ли десять, то ли пятнадцать «мест». Среди них — сетка с пеленками, которые выстирать мама надеялась уже в «стационаре». Именно ее и украл у меня какой-то бедолага-вор.

Комнату мама сняла у сосланного с Украины бывшего кула­ка Лопотухина (почему-то так, по фамилии, а не по имени его все и звали). Другие наши родственники сняли комнаты, кто где смог. Так мы оказались в разных концах города. Бабушка вскоре совсем слегла. Дед ухаживал за ней до са­мого того утра, когда она, глядя на него в упор, сказала: «Соломон, я тебя не вижу». Это были ее последние слова.

Мама устроилась на работу в «Зеленстрой» пикировщицей -«пикировала» овощную и цветочную рассаду в лунки. Когда она уходила на работу, я должна была нянчить братишку, выкупать по карточкам хлеб в булочной и обед в военной столовой, который нам давали как семье фронтовика, уби­рать и мыть в комнате пол из белых некрашеных досок, от­драивая его голяком (веником из голых ветвей). За тем, чтобы в доме было чисто, строго следил дотошный Лопотухин.

В мои шесть-семь лет все достояние семьи — хлебные кар­точки, карточки на обеды и папин аттестат, по которому мы получали деньги, были в моих руках. Дело в том, что мама часто не приходила домой с работы по несколько суток. У нее были ночные дежурства — надо было караулить арыки, чтобы никто не отвел воду от «Зеленстроя», когда была его очередь полива.

Но самой тяжелой для меня работой было обеспечение во­дой. Колонка за полквартала от дома. Я для своих семи лет была очень маленького роста, и ведро у меня волоклось по земле, а меньшего у нас не было. Больше чем четверть вед­ра мне было не поднять, так что приходилось по нескольку раз

дифилировать туда-обратно, чтобы натаскать второе та­кое же ведро.

Да еще братишка не отпускал меня, цеплялся за это ведро сзади, повисал на нем, и мне приходилось та­щить его вместе с ведром.

К слову сказать, ходил он тогда совсем нагишом, благо, дело было летом, теплым южным летом. А нагишом потому, что надеть ему было просто нечего. У меня, хоть я и повы­растала из всего, и ботинки «каши просили», все же одежки были. А он ведь в эвакуацию уезжал в пеленках, а купить что-либо было совершенно невозможно. Когда ему исполнился годик, мама получила по карточке «отрез» фланели и сшила из нее пижамку. Это была первая и долго — единственная одежка нашего парня. В ней он запечатлен на фотографии, которую сделали, чтобы отправить папе в Ленинград. А до пижамы вся улица беззлобно, но совершенно справедливо дразнила его бесштанной командой.

За хлебом нужно было занимать очередь очень рано утром, потому что его могло и не хватить. Я очень боялась про­спать . Может быть, с тех пор возникла у меня привычка всю жизнь вставать в пять утра. Я успевала сходить в булоч­ную, пока братишка еще спал. В столовую за обедом — во время его дневного сна. А уж за водой и все остальные де­ла сделать можно было только с ним.

Стоит, наверное, упомянуть, что меню в столовой было постоянное: на первое — суп-затируха, на второе — каша-затируха и иногда еще на третье — по кусочку брынзы. За-тируха это когда над баком с кипящей подсоленной водой растирают между ладонями тесто, и кусочки от него отвали­ваются в кипяток. Разница между супом и кашей только в консистенции. Когда мама дежурила, ее в «Зеленстрое» кор­мили в столовой. Вот там давали чаще всего свежие щи, сваренные из всякой мелкой зелени, которую выдергивали, чтобы не мешала оставшимся растениям. Иногда мы оставляли маме затируху, а сами ходили к ней есть ее порцию щей.

Однажды произошло что-то из ряда вон выходящее. Ночь. Я крепко сплю. И вдруг сквозь сон слышу чьи-то голоса. С трудом раздираю глаза и вижу: ко мне подходит девочка, такая же как я, и радостно улыбаясь, говорит: «Ой, Женеч­ка! Леночка, смотри, она проснулась!» Подбегает вторая, постарше, и они вместе начинают меня обнимать, целовать. Оказывается, это тетя Рая, жена Гриши, брата дедушки Ле­вы, с дочками Леночкой и Ларочкой, заехали к нам по доро­ге куда-то, не знаю, куда. Это было настоящее чудо: в кой неразберихе, когда родные, бывшие вместе, теряли друг друга, они, жившие в Киеве, вдруг нас нашли и какими-то неведомыми военными путями заехали повидаться!

А потом произошло еще одно чудо из этой серии. Мама списалась со своим отцом, и он со своей второй женой, Ре­веккой Наумовной, приехали к нам. В какой-то из дней, ко­гда все мы были дома, мама вдруг выглянула в окно и за­кричала мне: «Смотри, смотри!» По нашему двору шли двое согнувшихся людей с узелками за спинами. Это были они. Дальше мы уже жили вместе. Они существовали на то, что удавалось заработать, что-то покупая и продавая. Поэтому дома мы их практически не видели, их домом был базар. Из­редка дедушка Лёва сажал Эдика в свой заплечный мешок, взваливал его на спину, и мы отправлялись в гости к де­душке Соломону или к тете Рите с Димой.

У Лопотухина в саду был колодец для полива. Вода в нем была затянута тиной, вокруг прыгали лягушки, а может быть, жабы — до сих пор не могу понять разницы. Когда Эдик стал подрастать, он сползал с крылечка, полз к ко­лодцу, хватал там жабу и приносил ее мне в подарок, а мне приходилось отмывать его «лапу» от жирной зеленой слизи. Колодец не был огорожен, так что приходится только удив­ляться, как малышу удалось не утонуть. Однажды я задержа­лась в столовой, он проснулся, пополз, как обычно, к ко­лодцу, возле которого по счастливой случайности оказался Лопотухин. Он его, вымазанного землей и зеленью, отловил, взял за плечики и, окунув несколько раз сквозь тину, «про-полоскал» в колодце. Таким образом, от самого плохо­го исхода Б-г нас миловал, но выводить сыпь, покрывшую все тельце, пришлось потом долго.

Подходило время идти мне в школу. В первый класс тогда брали с восьми лет. Жить нам к тому времени стало почему-то немного легче. Возможно, по аттестату стали больше платить — не знаю. Кстати, от папы мы начали получать не только письма, но и вырезки из фронтовой газеты с его статьями, и брошюры «Балтиец, отомсти!», выходившие под его редакцией (во время срочной службы на флоте папа окончил рабфак журналистики. Рабфак значит рабочий фа­культет. На рабфаках давали высшее образование взрослым людям, которые вовремя, после школы, из-за войны или по другим причинам учиться не смогли.

 Dvorkina1

И вот мама ушла с работы. Мне теперь не приходилось вставать чуть свет, чтобы купить хлеб, и ходить за обедом в столовую. И воду таскать уже не надо было. Это было на­стоящее счастье! У меня появилось время играть с ребятами с нашей улицы. Дети были, в основном, такие же эвакуиро­ванные, как и мы. Игрушек у нас не было, и мы обходились подручными средствами — кукол, мебель и посуду лепили из глины, «овощи-фрукты», естественно, рвали на соседней лу­жайке. Делали из битого цветного стекла «секреты» в ямках — подобие калейдоскопов, только застывших. Был среди нас один счастливчик: в конце нашей улицы жил мальчик по име­ни Руслан. У него была настоящая кукла, которой он шил замечательные наряды по всем правилам портновского искус­ства. До сих пор помню, что он сшил ей пальто совсем как настоящее — на подкладке и с меховым воротником. Несмотря на скудость возможностей, нам было интересно и весело. Мы были очень дружны. Как-то на уроке я почувствовала, что голова моя падает на парту, все тело обмякло: оказалось, что у меня очень высокая температура. Учительница отпра­вила меня домой, откомандировав в качестве сопровождающих моих друзей. И ребята попарно сплетали «стульчики» из рук и, сменяясь, принесли меня домой.

Однажды весной, когда мама ушла ранним утром за хлебом, я взяла детское одеяльце, братишку, и мы пошли на лужайку понежиться на солнышке и поиграть до ее возвращения. Мимо нас проходила женщина с большой тряпочной сумкой на пле­че. Она попросила у нас хлебушка. Я ответила, что мы и сами еще не ели, ждем, когда мама принесет. Тогда женщина открыла свою сумку, выбрала лучшие два куска хлеба и про­тянула нам. Доброе помнится всю жизнь.

Самым важным в нашей «общественной» жизни было посеще­ние госпиталя. Был он где-то очень далеко от школы. Идти туда, естественно, надо было пешком, причем часть пути даже по пустыне. Правда, в пустыне этой через определен­ные промежутки пути были установлены колонки с водой. Хо­дили мы все босиком, потому что летом можно было обойтись и без обуви, ее надо было беречь на зиму. Раскаленный пе­сок жег ноги, и мы, скорее, не шли, а прыгали. Это был такой бег прыжками от колонки до колонки. А подбежав к очередной из них, становились под струю во весь рост, промачивали насквозь волосы и одежду, что давало возмож­ность почти с приятностью допрыгать до следующей колонки. Для передач раненым мамы давали нам вареную картошку, крутые яйца, брынзу. А раненых больше всего радовало, что мы, дети, кормим их, неважно — чем, и что «даем концерт». Мы с удовольствием танцевали, пели, читали стихи. С нами тогда никто этим не занимался, так что это была самодея­тельность чистой воды.

Когда прорвали ленинградскую блокаду, мама начала посы­лать папе посылки с луком и чесноком. Так он просил, и нам это было по карману. А потом, незадолго до конца вой­ны, но все же до того как она кончилась, он прислал нам вызов. И мы поехали. Втроем. Остальных вызвать ему не разрешили. Какая это была дорога! В пассажирском поезде. Колеса выстукивали музыку, под нее подбирались слова. Песни складывались сами собой. Наверное, с этого времени я полюбила поездки в поезде, и с этого же времени начала писать детские стихи.

Dvorkina6

Доехали до Москвы, там пересели в еще лучший поезд. На верхних полках нашего купе ехали офицеры с гордыми и сча­стливыми лицами, в красивых новеньких мундирах с погонами (к концу войны шпалы и кубики на воротничках заменили по­гонами со звездочками) и запахом одеколона, — по-видимо­му, выписанные из госпиталей. — Их блестящие медали, как мои песни, звенели под стук колес.

И вот мы на родном Московском вокзале. Выходим из ваго­на, оглядываемся — папы нет. Мама волнуется. Вдруг Эдик как закричит (напомню, что папы он никогда не видел, раз­ве что на фотографиях): «Папа, папа, вон мой папа!». И ведь оказался прав — папа бежал к нам по перрону. И еще забавное «попадание» моего братишки в тот же день. Когда мы пришли домой, он сказал: «А здесь все, как до войны. Только вот это не тут стояло». И опять попал в точку.

Много изменений ждало нас после войны. Я не буду рас­сказывать о том, как восстанавливали города и деревни или о «битвах за урожай». Я буквально в нескольких словах скажу, что перед самой войной в Ленинграде начали прово­дить в кухни газ. Дошел он и до нас. Потом провели паро­вое отопление. В комнатах сломали печки, стало немного свободнее и исчезли заботы о дровах.Примерно в пятидесятом году мой папа, который страстно любил все новое, что появлялось в бытовой технике, купил телевизор. Это был первый телевизор не только в нашей квартире, но и во всем доме, поэтому у нас теперь каждый вечер были гости: все соседи приходили посмотреть дико­винку, многие приходили каждый вечер. (Телепередачи были тогда в течение нескольких часов в день по вечерам.) В комнате стало еще теснее. Люди сидели, если находили, на что сесть, остальные стояли. Между телевизором и зрителя­ми стоял письменный стол, за которым я делала уроки. Ина­че скомпоновать многочисленную утварь в тесной комнате было невозможно.

Через год или два папа купил холодильник, тоже первым в доме. И этот холодильник служил нам много лет. Он работал когда уже появились его многочисленные младшие братья но­вых марок, и когда мои дети подросли до того возраста, в котором была я в момент его приобретения. Я вышла замуж и переехала к мужу, а потом мы купили кооперативную квартиру, они тогда только появились. А ес­ли бы не появились, нам бы пришлось, как большинству жи­телей городов, многие годы ждать очереди на какую-нибудь комнату в коммуналке, продолжая тем временем жить в одной комнате со свекровью.