Каминский Фридрих
Родился в 1933 году в Шклове
(Беларусь). Химик-технолог, кандидат технических наук, жил и работал в Ленинграде, откуда репатриировался с семьей
в 1990 году. Живет в Нешере.
Дочь, две внучки и одна правнучка.
НАШ ГОРОД СТАЛ ГОРОДОМ МЕРТВЕЦОВ
Войной оборванное детство,
как плод, засохший на корню.
…Нам не часто удавалось остаться рядом с мамой во время воздушной тревоги, но один раз мы фактически спасли ее, когда наша мать, схватив щипцами горящую зажигалку, всадила ее в песок, и тут же зажигалка со страшным шумом взорвалась. Мама была оглушена взрывом и потеряла сознание. Чтобы привести маму в чувство, ее помощница выхватила из аптечки флакон валерьянки, вылила содержимое в стакан с водой, а затем – маме в рот. Мать очнулась и страшно захрипела: боль была невыносимой. Оказалось, что это была не валерьянка, а йод. Тут мамина помощница совсем растерялась, не зная, что делать и как помочь. Подбежали мы с Леней, так как притаились совсем недалеко, на лестничной площадке. Тут же Леня позвонил в штаб, и вскоре появились врач и медсестра. У них был какой-то специальный насос. Маму положили на носилки и стали закачивать воду в желудок через горло. Примерно неделю наша мама лежала дома, приходила в себя, а затем снова взялась за дежурства.
Голод все усиливался, а тут началась зима, ударили небывалые холода. Хлебную норму по карточкам все больше урезали, пока она не достигла 125 грамм на человека. Хлеб был очень тяжелый, липкий, черный – наверное, в ржаную муку добавляли глину, опилки и еще что-то. Поэтому суточная норма хлеба представляла кусочек со спичечный коробок. Но открылся путь, который назвали «дорогой жизни», – по замерзшему Ладожскому озеру, и, кроме хлеба, можно было получить по другим продовольственным карточкам еще кое-какие продукты в мизерном количестве: сахарный песок, крупу и т.п. Но даже то, что было положено получать по карточкам, не было гарантировано. Надо было простаивать в очередях всю долгую, длинную, ужасно холодную ночь, чтобы успеть попасть в ту часть очереди, которой хватит хлеба по карточкам. Карточки выдавались каждую декаду, и все покупатели были прикреплены к своим магазинам. Если не хватало хлеба в своей булочной (наша булочная была на Садовой улице), то в этот день остаешься без хлеба – нигде его не получишь. Наша мама надевала на себя все, что могла, и стояла по ночам в очереди за хлебом. Иногда ей на смену на короткое время приходил Леня.
Прекратилась подача воды, не работало паровое отопление, нечем было топить, не стало электричества. Дома опустели. Все было страшно и невыносимо: голод, холод, отсутствие воды, темнота, бомбежки, обстрелы, пожары, безнадежность. Главное – тупое, непреодолимое желание есть. Ни о чем другом невозможно было думать – только о еде. Мама прятала наши порции хлеба от нас, чтобы мы сразу не съели. Каждую порцию полагалось разрезать на несколько частей, чтобы съедать ее постепенно. Вот попробуйте разрезать спичечный коробок хотя бы на шесть частей, чтобы каждый кусочек съедать часа через два. Труднее всего было удержаться мне – я любил поесть, поэтому мне становилось все хуже и хуже.
У младшего брата Фимы потребность в еде была гораздо меньшая. Но в отличие от всех нас он утолял свой голод тем, что ел горстями поваренную соль, которой оказалось сравнительно много, так как нечего было солить. После войны у него обнаружили очень редкую и тяжелую болезнь кишечника. Зато он не ел лепешек из сухой горчицы, которые мы пекли на «буржуйке» – самодельной чугунной печурке. Сухую горчицу, которую сначала свободно продавали в магазинах, а затем по карточкам в счет крупы, что уже исчезла, нужно было отмачивать в воде несколько суток. Но мы так долго ждать не могли; оставляли ее в воде только на одну ночь, а на следующий день пекли из этой горчицы лепешки, накладывая их прямо на печурку. Горечь от горчицы мы не чувствовали или не обращали на это внимания. Редким лакомством были студень из столярного клея и вареные кожаные ремни. Ремни нужно было мелко нарезать и долго варить в кипятке. Роскошной пищей была дуранда – жмых на корм скоту. Дуранда была даже не из подсолнечных семян, а из каких-то других, гораздо более горьких. Дуранду очень редко удавалось купить на черном рынке.
За водой надо было ходить с большим ведром, привязанным к детским саночкам, сравнительно далеко – на реку Фонтанку (более близкий к нам канал Грибоедова в эту суровую зиму промерз до дна). Доставкой воды занималась наша мама с Леней. Особенно трудно было тащить при помощи веревки ведро с водой из проруби, пробитой в толстом льду. Вода в ведре сильно расплескивалась, в лучшем случае ее оставалось не более половины.
И наконец, еще один из ужасов блокады – жуткий холод, проблема с топливом: нужно было искать доски, различные куски топлива, искать во что бы то ни стало. Иначе не выдержать холода, а также ни воды не вскипятить, ни сварить хоть что-нибудь. Мы в своей квартире сожгли все, что можно было заложить в «буржуйку». Поэтому у нас с Леней каждый день начинался и заканчивался поисками топлива, несмотря на то, что наши ноги распухли от цинги, и ходить было чрезвычайно трудно.
После ужасного уничтожения сверхмощным снарядом магазина «Детский мир», который тогда располагался на углу Сенной площади и Садовой улицы, напротив кинотеатра «Смена» (при этом погибло много детей), мы с братом подошли к развалинам и стали вытаскивать из-подо льда и снега куски досок, перепачканные сажей и перемешанные с осколками кирпичей. С трудом отрывали смерзшиеся доски. Наконец мы нагрузили саночки добытым топливом и повезли домой. Все обледенелые доски сбросили в угол комнаты, а затем стали отрывать их друг от друга и разламывать на щепки, которые бросали в «буржуйку». Когда с трудом удалось разделить две доски, накрепко смерзшиеся друг с другом и с кусками земли, мы увидели страшную картину: к одной доске намертво примерз кусок детского черепа, и на нас смотрел в упор открытый детский глаз.
К этому времени мы совсем отупели от голода, холода и смертей. Идя по улице, не обращали внимания на то, что люди, проходившие рядом, вдруг падали, замерзали, умирали, оставались лежать на мерзлой земле. Мы много раз видели разорванные тела, много крови. Но эти останки мертвого блокадного ребенка запомнились навсегда. Доску-гроб мы похоронили во дворе. Наш город стал городом мертвецов. В центре Ленинграда многие дома были разрушены мощными бомбами, как бы разрезаны сверху донизу… В нашем доме осталось очень мало жильцов. Многие уехали, многие погибли от голода, холода, обстрелов, некоторые тихо умирали в своих квартирах.
27 января 1942 года, очень ранним утром, когда мороз достигал почти 40 градусов, мы (дети с бабушкой) проснулись от какого-то дикого ужаса. Было тихо, а в окнах – светло как днем, хотя циферблат показывал всего четыре часа утра. Окна были не завешены. Свет с улицы шел какой-то мертвый, зловещий. Наконец послышались шум и крики. Мы подбежали к окнам и поняли, что наш дом горит. Огонь распространялся сверху – горели крыша, чердак и два этажа над нами. Наверное, ослабевшие дежурные проглядели одну или даже несколько зажигательных бомб. А поскольку людей в доме было очень мало, да и те еле двигались, то пожар нескоро обнаружили и почти не тушили. Вскоре мы почувствовали гарь и дым и наконец увидели языки пламени, ворвавшиеся в нашу квартиру через лопнувшие оконные стекла.
Мать, как всегда, была в очереди за хлебом. Мы спали в верхней теплой одежде и, не раздумывая, в ужасе бросились бежать к дому в конце нашего переулка, куда несколько дней назад решили перебираться и где уже стояли две узкие железные кровати и «буржуйка». Только прибежав туда, мы сообразили, что наша мама ничего не знает ни о пожаре, ни о нас. Леня отправился искать маму. Но они разминулись – кто-то уже успел подойти к очереди за хлебом и закричать, что дом №12 в переулке горит. Мама кинулась к нашему дому. В квартире ничего не было видно из-за густого дыма, выжигавшего глаза, и морозного тумана. Обезумевшая, она металась в страхе по квартире и не могла нас найти. Наконец появился Леня, и только тогда наша мама стала спасать от огня документы и самые необходимые вещи. Выбегая в сплошном дыму с вещами на полуразрушенную лестницу, мать хваталась руками за железные перила, чтобы не упасть, и пальцы и ладони рук ее примерзали к железу. Поэтому после пожара ее кисти рук и особенно фаланги пальцев напоминали кисти рук скелетов – одни кости без мяса и кожи. Впоследствии руки матери немного зажили, но остались на всю жизнь изуродованными, а пальцы – омертвевшими, нечувствительными ни к холоду, ни к теплу.
Мы поселились в очень узкой комнате с двумя узкими кроватями, поставив их вдоль стены. На одной с трудом умещались мама с Леней и Фимой, а на другой – бабушка со мной. Мы были чудовищно худыми, но лежали в верхней теплой одежде поверх другой одежды – сколько можно было надеть. Когда затапливали «буржуйку», чтобы вскипятить воду, то в комнате на очень короткое время становилось теплее. Печурка очень быстро остывала, и температура в комнате опускалась до нуля и ниже. В это время я уже совсем не ходил, почти все время лежал. Леня из последних сил старался ходить, чтобы помогать матери с водой и в очереди за хлебом. У мамы долго не заживали кисти рук, которые мы ей перевязывали тряпками…
В страшную зиму 1941 – 1942 годов от голода почему-то умирало больше мужчин, чем женщин и детей, но уже весной 42-го стали умирать женщины и дети. Нашей бабушки не стало в середине апреля, когда иждивенцам и детям уже подняли хлебную норму до 250 грамм в день. Она умерла очень тихо, незаметно, и я даже не сразу понял, что она умерла, хотя лежал с ней на одной кровати. После смерти она пролежала рядом со мной еще двое суток, а потом ее опустили на пол рядом с кроватью, и приходилось переступать через нее, чтобы пройти, – комната была очень узкой. Мама зашила бабушку в новую простыню, которою удалось вынести из пожара, и в таком саване бабушка пролежала рядом с кроватью почти две недели (в комнате было чуть выше нуля градусов). Наша мама умоляла похоронить бабушку в гробу, и за похороны была согласна отдать, кроме бабушкиной хлебной карточки на декаду, и свою. Но требовали еще одну – детскую, на что мама никак не могла согласиться.
После того, когда так и не удалось договориться о похоронах бабушки, мама была вынуждена привязать ее тело к детским санкам, отвезти в Юсуповский сад на Садовой улице и положить на гору трупов. Отсюда, так же, как и из других районов города, мертвых блокадников свозили на кладбище у железнодорожной станции Пискаревка (ныне Пискаревское мемориальное кладбище), затем бульдозерами сбрасывали в заранее вырытый ров. И засыпали землей. На Пискаревском кладбище в Санкт-Петербурге нет отдельной могилы нашей бабушки с надписью «Хая-Рахель Айзиковна Лифшиц-Факторович, 1878 – 1942»…
Наконец стало тепло, солнечно, появилась надежда на спасение. Мы постепенно стали вставать с постели и выходить во двор и на улицу. Во дворе нас радовали редкие зеленые ростки травы, мы ими любовались, потом срывали, ели, приносили домой. Так у нас дома появились охапки сорной горькой травы – лебеды. Иногда удавалось сорвать и принести крапиву – это была большая удача; вымытая крапива лежала на полу. Я снова слег, но сползал с кровати, чтобы оторвать несколько листиков крапивы и съесть. Крапива как будто не жгла ни руки, ни губы, ни рот. Можно было жевать и жевать ее беззубым от цинги ртом. Цинга постепенно отступала, но на смену ей появилась еще более страшная блокадная болезнь – голодный кровавый понос. Этим особенно отличался я. У меня была дистрофия третьей, последней стадии. Мать изо всех сил старалась спасти нас. Она отдала часть моей продовольственной карточки в столовую на Садовой улице и получала каждый день для меня миску какой-то горячей похлебки.
Однажды мама шла по Садовой улице, бережно неся перед собой миску с горячей жидкой соевой кашей. Навстречу приближалась хорошо одетая, довольно крепкая женщина. Поравнявшись с мамой, она неожиданно рукой схватила из миски содержимое и, жадно захлебываясь, стала поедать, заталкивая обеими руками в рот и размазывая по лицу. Миска упала на землю, и остатки каши смешались с землей. Мама опустилась на землю и долго сидела, оглушенная, как от взрыва.
В другой раз мама буквально вернула меня с того света. Придя домой с хлебом, она увидела, что я нахожусь в очень глубоком голодном обмороке. Мамины попытки привести меня в чувство и вернуть к жизни успехом не увенчались. Мама массировала мне грудь, дышала в рот – ничего не помогло. Тогда она стремительно разожгла «буржуйку», вскипятила немного воды, покрошила туда хлеб и эту горячую жижу влила мне в рот. И я очнулся.
С того дня мама начала отчаянно хлопотать, чтобы нас эвакуировали, пока мы еще живы. Приходили медицинские комиссии, но все выносили одно и то же безжалостное решение: эвакуировать только маму с двумя моими братьями, а меня, чудом еще живущего, оставить, передав мои продовольственные карточки дворничихе, чтобы она могла меня похоронить, если я не умру еще до их эвакуации. Но мама настойчиво продолжала добиваться эвакуации всей семьи. К ней присоединилась одна молодая женщина, с которой мама познакомилась в очереди за хлебом. Кажется, ее звали Ольгой. Она была вдовой боевого летчика, погибшего в начале войны. Ольга осталась в Ленинграде с грудным ребенком, который умер у нее на руках. После этого она долго не выходила из своей квартиры. Но надо было идти за хлебом, и она пошла. Она ходила как лунатик, как зомби, и когда познакомилась с нашей мамой, то буквально прилипла к ней. У мамы как бы появился еще один ребенок. Взяв ее документы, мама хлопотала за всех вместе, и ей удалось в конце концов добиться разрешения на эвакуацию всей нашей семьи, включая меня.
Кто-то из врачей посоветовал маме просить направление на Урал, где мед диких пчел и барсучий жир могли спасти нас, особенно меня, если только мы не умрем по дороге туда. И вот в июле 1942 года мы эвакуировались. Мама отдала дворничихе почти половину нашей дневной порции хлеба. Та нашла тачку, на которую положили меня и узелок с вещами, рядом шли мама с младшим братиком на руках, Ольга со своим узелком и Леня. Так мы добрались до Финляндского вокзала. Нас поместили в теплушку поезда, который повез нас к Ладожскому озеру. В теплушке люди умирали, и их выбрасывали на ходу. Меня с моим кровавым поносом несколько раз порывались выбросить из поезда, хотя я еще подавал признаки жизни. Отчаянно, из последних сил мама отбила меня.
На пристани у Ладожского озера нас встретили санитары. Меня на носилках внесли в катер. Я помню, что снаружи почти никого не было, только красноармейцы при зенитных пулеметах. Всех эвакуируемых поместили во внутреннее помещение. У пристани, кроме нашего, было еще такое же судно, которое отправили раньше нас. Как потом оказалось, в пути до другого берега Ладоги (до «большой земли») первое судно было потоплено немецкими самолетами, а нам повезло – мы доплыли. На «большой земле» было много еды. Всем давали, например, по большой миске какой-то каши со слоем жидкого масла. Эвакуированные блокадники сплошь и рядом жадно поглощали ее и вскоре умирали. Наша мама зорко следила за нами и за Ольгой. Она безжалостно выливала жир вместе с частью каши, несмотря на наше сопротивление, и разрешала есть только небольшую часть порции. То же мама делала и со своей едой.
Мы решили ехать в Куйбышев, где тогда был фактический центр – столица воюющей страны, и где находился центральный эвакопункт, откуда нас должны были отправить в Башкирию. Снова на носилках меня внесли в поезд, и мы отправились в Ярославль. Опять много раз меня хотели выбросить на ходу из поезда, тем более, что моя болезнь после еды не только не уменьшилась, а даже усилилась. И снова меня отстояла моя мать.
В Ярославле мы перешли на большой пароход «Интернационал», который отправлялся в Куйбышев. Нигде, ни на одной из палуб, не говоря уже о каютах, не было ни пяди свободного места. Но меня нужно было срочно обмывать. Это хорошо понимали и сами матросы парохода. Тогда мама решительно приказала им нести меня в каюту капитана, и матросы ей повиновались. В каюте мать сразу же поставила меня под умывальник.
Пришел капитан парохода. Надо отдать ему должное, он оставил нас в своей каюте, но сказал, что ему нужна хотя бы часть каюты. Капитан строго приказал матросам найти для Ольги место на палубе. И это погубило несчастную женщину. Наша мама все время выбегала на палубу сама или посылала Леню, чтобы проведать Ольгу, проследить за тем, что она ест. Но уследить за ней не смогли. Перед прибытием в Куйбышев Ольга умудрилась купить у кого-то из матросов жирную селедку и, съев ее, корчилась потом в страшных муках. В Куйбышеве ее сразу же поместили в госпиталь. Через два дня она скончалась. Похоронив ее, мы отправились в Башкирию.