Воспоминания
Эвакуация и бегство
Ленинградская блокада

Видео

Баруля Соня

Barulya1

Родилась в Москве в 1930 году. Радиоинженер. Жила и работала в Ленинграде, откуда репатриировалась в 1990 году. Живет в Иерусалиме.

Председатель Союза ленинградских блокадников в Израиле.

Воспоминания ленинградских детей-блокадников

Подготовила Соня Баруля

ДЕТИ СРАЗУ СТАЛИ ВЗРОСЛЫМИ

30 мая 1941 года мне отметили день рождения. А через 22 дня началась война. Вскоре учеников младших классов эвакуировали без родителей в город Боровичи. Это была моя первая эвакуация. В Боровичах нас привезли в колхоз, где по утрам выгоняли пропалывать лён. Кормили какой-то похлебкой. Мы были баловнями своих родителей и не приспособлены к тяжёлой работе. Я всё время плакала и писала маме письма, где просила: «Дорогая мамочка, если ты меня не заберёшь отсюда, то ты больше меня никогда не увидишь». Такие же письма своей маме писала моя подруга. И наши мамы приехали за нами. Это был героический поступок, так как дороги уже подвергались бомбёжкам, и добираться пришлось попутным транспортом.

В эти дни в направлении Ленинграда проходили поезда с солдатами в вагонахтеплушках. Мы добирались, под непрерывными бомбёжками, иногда прятались под стоящими теплушками. Так, на станции Акуловка была очень сильная бомбёжка. Бомбы попали прямо в поезд. После бомбёжки проходящий поезд нас всё-таки подобрал, и мы приехали в Ленинград. Вот так мы увидели войну ещё до блокады.

Вернувшись домой, я очень радовалась, что мы опять вместе. Но радость была недолгой. Начались постоянные обстрелы. Полетели зажигательные и фугасные бомбы. Дети сразу стали взрослыми. Наш дом был двухэтажный. Одной стеной он примыкал к пятиэтажному дому. Те из нас, кто был помладше, носили песок на крышу и помогали гасить «зажигалки».

В нашей школе был оборудован госпиталь. Мы с ребятами ходили в этот госпиталь, читали стихи раненым, помогали писать им письма и подбадривали их. Многие походы наши сопровождались обстрелами и бомбёжками. Со временем сил оставалось всё меньше и меньше. Норма хлеба всё уменьшалась и уменьшалась. На нашу семью из четырех человек мы получали 500 грамм хлеба. Булочная была на первом этаже нашего дома. Хлеб привозили ночью. И в окно я наблюдала, как за фургоном ползали люди, подбирая крошки, которые сыпались из машины. Многие тут же падали и умирали. Радио не выключалось всю ночь. Спали одетыми в телогрейках, валенках и шапке-ушанке, чтобы под звуки сирены можно было быстро вскочить и бежать в укрытие понадежней. Прятались мы в задней комнате нашей коммунальной квартиры.

Что мы ели и что мы пили? Мы с сестрой возили воду из Невы на саночках, на которых стоял чайник, бидончик и кастрюлька. Воду выбирали из прорубикружкой. Однажды я поскользнулась и чуть не упала в прорубь. Но меня подхватила сестра.

Мне доверяли покупать хлеб и подавать к столу. Хлеб я делила на четыре части и прятала в шкатулку из красного дерева с золотым ключиком. Эту шкатулку нам подарила тётя Шура из соседней квартиры, когда она эвакуировалась. Пока я укладывала его в шкатулку, понемногу съедала свою норму, а когда садилась со всеми за стол на так называемый обед, моей порции уже не было. Я стреляла глазами во все стороны. И каждый по кусочку мне давал. Может быть, поэтому я оказалась более крепкой.

Мы ещё делали студень из ремней, из клея, а суп варили из жмыха. Клей и ремни нам давали мамины друзья. Они жили на улице Скороходова. А мы – на улице Мира. Они вязали шарфы для фронта и получали за это клей и ремни. Так вот они нас поддерживали. Варево готовили на «буржуйке», постепенно сжигая мебель и книги.

Вскоре мама очень тяжело заболела. Доктор сказал, что надо её вывезти из Ленинграда, иначе она не выживет. Так началась наша эвакуация. На удостоверении стояла дата 9 февраля 1942 года. Был очень сильный мороз. Ехать с Петроградской стороны до Пискарёвки на саночках нам было не под силу. И мы стали ловить машину. Грузовики, нагруженные трупами, пролетали мимо. Наконец-то одна машина остановилась. Мама, сестра и папа сели в кабину. Место для меня оставалось только в кузове. Я поднялась в кузов и увидела, что там находятся трупы. Но я не растерялась и примостилась около кабинки. Так мы доехали до Пискарёвки.

Там группами стояли люди. Кто-то подошёл и сказал нам, что дети могут подойти к вагонам с солдатами, едущими на фронт, и они дадут сухарики. Я тоже пошла к вагонам. Но мне ничего не дали. Я вернулась к своим и плакала. Очень хотела есть. Женщина из соседней группы дала мне сухарик. Низкий ей поклон!

Потом нас накормили жирной похлёбкой. Результат не заставил себя долго ждать. Были отравления и последующие смерти на дороге. На Пискарёвке нас погрузили на машины, чтобы перевезти через Ладогу. Много машин уходило под лёд. Одна из них ушла под лёд прямо перед нами. Как-то уже в Израиле, в Реховоте, разговорившись с координатором Анной Шмерлинг, я узнала, что в этой машине ехала её семья: мама и трое детей. Мама крикнула: «Прыгайте!» – и все четверо прыгнули. Так они остались живы.

После переезда через Ладогу нас посадили в теплушки и довезли до Аткарска под Саратовом. А потом привезли в Саратов. В Саратове разместили в бараках. В нашем бараке стояло сорок топчанов. Началась эпидемия – мы все заболели брюшным тифом. Папу увезли в больницу с диагнозом – холера, где он умер и был похоронен в братской могиле. А мы не могли проводить его в последний путь, так как сами были больны.

Семья маминого брата жила в это время в Алма-Ате. И мамин брат помог нам перебраться к себе. Там мы прожили до 1946 года.

Когда вернулись в Ленинград, наша комната была занята. Нам отдали только швейную машинку «Зингер». Но это уже другая история.

Моисей Ратнер

В НАШЕЙ СЕМЬЕ ТАКОГО НЕ БЫЛО

Мы жили в одной из маленьких комнат большой коммунальной квартиры. В аналогичной комнатушке жили наши соседи Ивановы. В их семье каждый имел собственный шкафчик, в котором запирал свой хлеб. Однажды их дочка взломала отцовский замок и украла хлеб. Отец выгнал дочь из квартиры. Долго она стучалась в дверь и плакала: «Папочка, прости! Папочка, прости!». Но ей дверь так и не открыли. А наутро дочку нашли мёртвой, замёрзшей на улице.

Нет! Слава Богу, в нашей семье не было и не могло быть ничего подобного. Мама чётко делила хлеб на пять одинаковых частей, а после смерти папы – на четыре. Она также настаивала, чтобы дневная порция съедалась не сразу, а была разделена на три части. Чтобы было «трехразовое питание». Дедушка противился такому распределению. Он требовал себе несколько большего куска. «Лошадь, которая тащит, – заявлял он, – должна есть больше». И вообще, дедушка возмущался: как это так? Он всю жизнь кормил и содержал семью, а теперь ему отказывают в куске хлеба! Свою долю он не соглашался делить на три части. Он говорил: «Если человек может терпеть, то пусть и не ест. А он не может терпеть и хочет съесть всё». В моей детской памяти остались постоянные крики и споры между дедушкой – с одной стороны, и мамой с бабушкой – с другой. Я не мог тогда знать, кто из них прав, но был на стороне мамы и бабушки, потому что дедушка кричал громче, и я его боялся. И ещё помню, как всё время я ныл и хныкал: «Не сыт! Не наелся!».

Мама, бывало, сжалится и даст мне ещё разок укусить кусочек хлебушка. Но я, прежде чем притронуться к хлебу, спрашивал: «А на потом будет?». И съедал только после того, как услышу заверения мамы: «Будет, будет!».

Григорий Туберт

ПОЕЗД УШЕЛ В НИКУДА

Моя тёща, Равинская Фаина Моисеевна, вспоминала, что в начале блокады по домам ходили работники ЖЭКов и собирали малолетних детей для отправки эшелоном из Ленинграда. Но она не отдала своих малышей – Мальвину и Лёню, сказав: «Дети должны быть с матерью». И так сохранила их.

А тех детей, родителей которых удалось уговорить, посадили в вагоны и отправили с вокзала. Как оказалось потом – поезд ушёл в никуда.

В 2002 году российское телевидение показало репортаж из одного северного села, где поезд с детьми остановился на отдых. Сельчане приютили малышей, накормили и снова посадили на поезд. А когда поезд тронулся, налетели немецкие бомбардировщики и уничтожили весь состав. Никто не спасся. Останки детей и сопровождающих были захоронены у насыпи

МАРОДЕР

Мой тесть, отец моей жены Мальвины, весной 1942 года выезжал на «большую землю» по ладожскому льду. Он сопровождал военную продукцию своего предприятия. Лёд был слаб, и грузовик, на котором он ехал, мог в любую минуту провалиться под лёд. Где-то на полдороге это как раз и случилось. Сперва провалился впереди идущий грузовик, затем тот, на котором он находился.

Тесть мой оказался на дне озера. Но на плечах у него был мешок из какой-то плотной ткани. Мешок раздулся и поднял его на поверхность. На грузовике было много людей, но только двоим удалось таким образом спастись. Выбравшись на лёд, они вдруг увидели страшную картину. В полынье, в которую провалилась шедшая впереди машина, барахталась женщина. А мародёр с палкой в руках стоял у кромки льда и бил её по голове. Невдалеке валялись вещи, которые мародёр успел выловить.

Сила гнева у чудом спасшихся мужчин была настолько велика, что, несмотря на слабость истощённого организма, они, не раздумывая, кинулись на мародёра, избили его до полусмерти и без сожаления сбросили в воду. А женщину спасли…

Галина Яковлева

БОЛЬШЕ ВСЕГО Я БОЯЛАСЬ ПЕСНИ О СТАЛИНЕ

В один из блокадных дней у меня пропала любимая кошка. Я рыдала, догадавшись, что её съели. Через месяц я плакала уже о другом: почему мы не съели её сами? После зимы 1942 года на улицах Ленинграда не осталось ни одной кошки, собаки, птицы, крысы…

«Папа, почему мы до войны не ели такого вкусного студня из столярного клея?» – писала я на фронт отцу. В то время я отлично запомнила два основных правила выживания. Во-первых, долго не лежать, во-вторых, много не пить. Ведь многие погибали от опухания, наполняя желудок водой.

Мы с мамой жили в полуподвале восьмиэтажного дома на Театральной площади, на углу канала Грибоедова. Однажды мама вышла на лестничную клетку. На ступеньках лежала старушка. Она уже не двигалась, только как-то странно закатывала глаза. Её перетащили в квартиру и засунули в рот крошку хлеба. Через несколько часов она умерла. На следующий день выяснилось, что ей было семнадцать лет, а глаза она закатывала, потому что жила этажом выше.

Дети блокадного Ленинграда походили на сморщенных старичков. Сядут, бывало, на скамеечку, нахмурят брови и вспоминают, как же называется смесь картошки, свёклы и солёного огурца.

На втором этаже соседка тётя Наташа каждый день под гул снарядов пела колыбельную песню своему грудному ребёнку: «Сашка, бомбы летят. Сашка, бомбы летят». Но больше всего я боялась другой песни: о Сталине. На протяжении трёх лет ровно в десять часов вечера по радио начиналась сводка Информбюро, после чего звучала песня: «О Сталине мудром, родном и любимом прекрасную песню слагает народ…». Под эту мелодию немцы начинали бомбить Ленинград.

Анна Миллер (Кустанович)

Я ПОМНЮ БЛОКАДУ ВСЕГДА

Когда началась блокада, мне было пять лет. Поначалу мои родители не хотели эвакуироваться. Отца не взяли на фронт, т.к. у него было плохое зрение (минус 16 диоптрий). А когда родители решили уезжать, то уже началось окружение, и поезда перестали ходить. Несколько семей вскладчину купили лошадь и корм для неё, чтобы выбраться из Ленинграда своим ходом. Но началась полная блокада, и наши семьи съели сначала лошадь, а потом и дуранду, для неё купленную. Мама размачивала кусочек пласта дуранды и пекла из него лепёшки в высокой голландской печке. Одновременно мы и грелись возле неё.

Во время войны мы жили на улице Желябова. В нашем доме было несколько дворов-колодцев. Один вход – с улицы Желябова, другой – с реки Мойки.

Мой дядя служил на Ленинградском фронте, был боевым офицером и дошёл с боями до Берлина. Однажды вечером он шёл к нам по двору и услышал крики из подвала – во время бомбёжек женщины с детьми часто прятались там. Он сразу бросился туда и увидел, что одна женщина прижала маленькую девочку к стене и душит её. Дядя был при оружии и освободил девочку. Он отвёл её домой. Родители благодарили его, приглашали в гости. Оказалось, что отец девочки был директором макаронной фабрики.

В другой раз, когда дядя был у нас в гостях, и мы пили чай, неожиданно началась бомбёжка. Не успели мы выскочить из квартиры, как раздался страшный удар. Чашки упали, стол качнулся. Когда же мы выбежали из квартиры, то увидели, что часть стены, прилегающей к нашей лестнице, обрушилась. На земле валялись домашняя утварь, штукатурка и кирпичи, виднелись обломанные стены комнат.

Я помню блокаду всегда.

Элла Гольдберг

ВЕДЬ ВЫЖИЛИ!

В первый день войны, когда на улице, неподалёку от красивой, с большим крыль- цом, церкви (естественно, используемой как склад), орал чёрный репродуктор на столбе, я до истерики испугалась людей с хоботами противогазов, сновавших по улицам. Потом начались обстрелы. Жизнь наша во время блокады висела на волоске. Помню, как на моих глазах осел дом, наполовину обвалившись. Видны были диваны, столы, шкафы на разных этажах.

В наше ежедневное меню вошли дуранда и мучная баланда. А потом мы перешли на подножный корм. Как-то раз бабушке удалось найти во дворе выброшенную кем-то картофельную кожуру. Смазали сковородку половинкой луковицы, пожарили кожуру, и это было, как я помню, очень вкусно.

Каким-то чудом меня удалось устроить в детский сад: у меня был диатез, а воспитатели думали, что это инфекция, и я могу заразить детей. Мы с мамой шли туда, несмотря на обстрел, – опаздывать на работу маме было нельзя. Детский сад запомнился наказаниями, страхом ожидания родителей и озлобленностью детей. Застывая от ужаса, мы стояли в дверях и ждали, придут ли родители. Кто-то и не дожидался…

Однажды на завтрак мне попалось испорченное яйцо, чёрное, отвратительно пахнущее. Я съела молча – понимала, что другого не дадут. От голода и стужи притуплялись все чувства – любопытство, интерес к игрушкам и даже страх. Как-то я проснулась и босиком пошла на кухню. Из щели под раковиной вылезли две крысы, и я спокойно наблюдала, как они направляются ко мне, пере- бегают через мои ноги и двигаются дальше, к плите. Сейчас, вспоминая об этом, пугаюсь, а тогда – нет.

Однажды мы в своей квартире вошли в кухню и, по какой-то счастливой случайности, отошли к разным стенам. В это время свинцовый осколок разбил стекло и обуглил пол в середине кухни, где мы минуту назад стояли.

Дома мы истопили всё: стулья, шкаф, книги, стол… Оставались только никелированные кровати. Всё топливо, что удалось добыть, мы кидали в мою любимую красивую изразцовую печку с чугунной дверцей.

Папа, без очков абсолютно беспомощный, был призван в ополчение. Бои шли в Автове. Там он работал санитаром, таскал раненых с поля боя в операционную. Иногда его отпускали в увольнение, и он пешком шёл к нам, неся в котелке немного какой-то каши. Этот котелок хранится в нашей семье до сих пор, он вместе с нами «репатриировался» в Израиль.

От голода я перестала говорить. А мама как-то съела столярный клей, и у неё сде- лался заворот кишок. Её и меня, немую, чудом удалось увезти в момент очередного прорыва блокады. Папа что-то покидал в узел, и нас повезли на Урал. Мы с температурой валялись на полу товарного вагона. Я всё помню как в тумане. А ясная память начинается с санитарного поезда. Туда мы попали уже обворованные, лишившись и того немногого, что было в узелке. Ясно помню, как люди в белом раздают буханки белого-белого хлеба (это после блокадной пайки и дуранды!) и строгим голосом говорят: «Пока – не есть!». Каким же это было мучением!

Много лет спустя, когда мы собирались репатриироваться в Израиль, было страшно срываться с места, оставлять всё… Из сомнений меня вывела Ната Рапопорт (сейчас она живёт в Нешере): «Нам не впервой. Мы уже прошли эвакуацию. И ещё раз через это можем пройти. Ведь тогда – выжили!».

Фаина Пруслина

У НАС БЫЛА БОЛЬШАЯ СЕМЬЯ

Когда началась война, моя семья состояла из шести человек – родителей, меня и трёх братьев. Жили мы на ул. Рубинштейна. Отец – Залман Пруслин – умер от голода первым в возрасте 58-ми лет, в 1941 году. Братья – Лазарь в возрасте 19-ти лет, Моня в возрасте 17-ти лет и Боря в возрасте 15-ти лет – умерли от голода в 1942 году.

Я пережила голод, холод, не было воды, электричества. За водой ходили на набережную реки Фонтанки, вечера проводили при свете маленькой коптилки.

Город подвергался артиллерийским обстрелам и бомбёжкам. Я попадала под обстрелы несколько раз; из-за этого плохо слышу, ношу слуховой аппарат. Продуктовые карточки не отоваривались; получали на день по 125 граммов хлеба – и больше ничего. Запасов продуктов никаких не было. Паёк хлеба приходилось менять на вязанку дров. В самом начале войны папа случайно купил дуранды (корма для коров), она нам очень пригодилась. Жарили из неё лепёшки на вазелине. На буржуйке, которую смастерил брат, варили студень и суп из столярного клея. Но этого всего было немного, и эта, так сказать, пища считалась большой роскошью.

Отец и два брата лежали мёртвые по неделе в комнате, в которой мы с мамой жили, пока мы смогли на санках вывезти их. У нас с мамой была дистрофия. Только после прорыва блокады стали отоваривать продуктовые карточки, и мы с мамой как-то выжили. Но мама после всего пережитого долго всё равно не протянула. Она умерла в ноябре 1947 года.

После прорыва блокады, когда восстановилось трамвайное движение, я получила направление на работу – от гидрометеорологического техникума, в котором училась, – в 60-й батальон аэродромного обслуживания, на должность метеонаблюдателя, вольнонаёмной. Награждена орденом Отечественной войны 2-й степени.

Сара Махтина

ЗИМА 1942 ГОДА

Было невыразимо холодно. Люди продолжали умирать, и некому было их хоронить. Евреи на санках, кто мог (было недалеко), отвозили покойников на Лермонтовскую улицу в синагогу. Во дворе лежали горы покойников, завёрнутых в простыни, у ворот стоял дежурный. Нужно было зайти в синагогу, взять пропуск, договориться. Стоило это очень дорого. Через месяц в синагоге получали свидетельство о смерти со штампом Преображенского кладбища. Там, в синагоге, на кладбище, я после войны держала в руках регистрационную книгу, содержащую записи о тех, кто похоронен в братской могиле.

В Ленинграде был один человек (я, к сожалению, не знаю его имени и фамилии), зубной врач, который хотел поставить стеллу, где были бы высечены все фамилии евреев, лежащих в этой братской могиле. Его арестовали и выслали из Ленинграда. Когда его выпустили, он уехал в Израиль. Где находится книга – неизвестно: может быть, в «Яд ва-Шем», может – в центральной синагоге или в синагоге на Преображенском кладбище?..