Воспоминания

Аксельрод Елена

Elena_Akselrod

Родилась в 1932 году, в Минске. Литератор, работала и жила в Москве, откуда репатриировалась в 1991 году. Живет в Маале Адумим.
Сын и внучка.

Казахстанская пурга
Осенью 1941 года Литфонд эвакуировал писательских детей в Чистополь. Родители снарядили в дорогу и меня, собрали мои вещички, но когда мы втроем с мамой и папой подошли к составу, куда втаскивали упирающихся детей, я прокричала мелодраматическую фразу, решившую мою судьбу: «Лучше бросьте меня под поезд!». Этого родители не выдержали, мы вернулись домой, но вскоре отец отправил маму, бабушку и меня в Тамбов – тот же Тамбов, где, по странному совпадению, семья Аксельрод оказалась во время Первой мировой войны, а сам остался в Москве, продолжая поиски брата (еврейского поэта Зелика Аксельрода, арестованного и, как позже выяснилось, к тому времени уже расстрелянного) и ожидая призыва в армию. Пока же работал над антифашистскими плакатами и иллюстрациями для журналов. Он писал маме 28 июля 1941 г.:
«… Я пишу тебе очень часто, это единственное, чем мы можем облегчить нашу жизнь врозь… То, что вы уехали… было правильно, будем надеяться, что Гитлер скоро сломает себе голову, и вы вернетесь обратно. Мои дела пока весьма средне, видов на большую работу пока нет, начинаю делать эскизы для печатного окна ТАСС…»

Тем временем мама устроилась на работу в «Тамбовскую правду», что давало нам возможность кое-как сводить концы с концами. Отец все надеялся узнать что-нибудь о Зелике, писал маме уже в октябре: «Надеюсь, что в ближайшие дни что-нибудь узнаю…».
Но «в ближайшие дни» его призвали в армию, служил он недолго, был отозван Сергеем Эйзенштейном для участия в работе над фильмом «Иван Грозный». Киностудия «Мосфильм» эвакуировалась в Алма-Ату, отец завернул за нами в Тамбов, и мы всей семьей отправились в теплушке к месту назначения (опять в теплушке, как изгнанная из Белоруссии семья в 1915 году) через Урал, Сибирь, Северный Казахстан. 

Несколько отрывков из моего «теплушечного» дневника:
«14 ноября 1941г. Сегодня в 6 утра проснулась, поезд стоял. Через полчаса поезд пошел, проехал 15-20 минут и стал. Сказали, что поезд будет, наверно, стоять три дня. Мама очень испугалась и сказала, что если он будет так долго стоять, у нас не хватит хлеба и мы умрем с голоду, а папа сказал, что доедем…Папа и две девочки пошли за водой. Они пришли с замерзшими руками, и обе девочки плакали, но воду все-таки принесли. Папа пошел кипятить воду, а я тем временем рисовала, я нарисовала Северный полюс. Потом папа принес чай с хлебом. В 8 часов я легла спать (поезд все стоял). Это было под Новосибирском».

«16 ноября… Мы пили чай с крошками, а эти крошки были вот откуда. У нас была мука. На станции Дёма бабушка испекла хлеб, который остался недопеченный. Хлеб распался на крошки, в поезде их подсушили. Вот история этих сухарей. Потом приходил к нам в вагон машинист и говорил, что следующая станция Черепаново, там поезд будет стоять полтора часа и что там есть буфет и будут обеды с хлебом… Потом в вагон начали взбираться новые люди (польские евреи), а проводница не хотела их пускать, а они, бедные, с отмерзшими руками и отмерзшими ногами. Но они дали проводнице денег, и она их впустила. Они уже третий год в дороге. На следующей станции мама сказала, что продают семечки, я тогда позвала папу, и он пошел покупать, но уже не хватило. Потом поезд приехал в Барнаул, там опять начали входить к нам в вагон новые люди. Был целый скандал, потому что уже на головах сидели. К нам на скамейку тоже сели еще два человека…»

Что касается «польских евреев» – писателей, художников, бежавших из оккупированной Польши, отсидевших (или еще не отсидевших) в советских тюрьмах, – то с этими людьми диковинного непривычного облика – обноски со следами былой элегантности, щеголевато переброшенные через плечо истрепанные длинные шарфы – моих родителей связала надолго тесная и преданная дружба…
После трех месяцев скитаний в теплушке мы добрались до Алма-Аты. Помню, как мы с мамой отправились навестить обосновавшегося там художника, друга отца еще по Вхутемасу. Отдельная благоустроенная квартира – я таких и в Москве не видела. Подоконник заставлен банками с домашним вареньем. Мама просит хозяйку – благообразную, рассыпчатую Любовь Семеновну – уложить меня где-нибудь. Та, потупившись, отвечает: «По правде говоря, я боюсь сыпняка». А я, изголодавшаяся, не могу оторвать глаз от варенья на подоконнике. Хнычу, зарывшись в мамину юбку: «Хочу чего-нибудь сладенького». Хозяйка, поймав мой взгляд: «О сладком, деточка, забудь». Мама сгребает меня в охапку, и мы убегаем в свое временное саманное пристанище на окраине города, где нас ждали папа с бабушкой. 

В конце концов наше семейство втиснули в крошечную комнатку в помещении местного Союза писателей – сначала вместе с эвакуированной из Ленинграда семьей писателя Александра Хазина (это был тот самый «некий Хазин» из знаменитого доклада Жданова). Он приезжал к семье на побывку, и, конечно, отец не преминул написать его портрет. Жену Хазина Ирину с маленьким Вовчиком – черные глаза в половину лица (сохранился и его портрет) – отселили, а у нас на полу и даже на столе постоянно ночевали «поляки». Писатель Яносович вспоминает:
«…О человеческих качествах Аксельрода я могу говорить только суперлятивами. Я его видел в годы войны, когда ему самому приходилось очень и очень трудно, но я помню, как он помогал нам, чем только мог. Могу поклясться, что скульптору Хаиму Ганофту он тогда просто спас жизнь… Позже … мы, еврейские писатели из Польши, нашли приют … в подслеповатых, непросыхающих клетушках, где он жил со своей женой, известной писательницей Ривкой Рубиной, дочкой Леночкой и тещей (это уже в Москве. – Е.А.)». 

Нашими соседями по Союзу писателей оказались Юрий Смолич и Наталья Забила с Украины, Кагановский из Варшавы, кинорежиссер Григорий Рошаль и его жена Вера Строева, Пятрас Цвирка из Литвы. Этого помещения добился С. Маршак, славившийся своим организационными способностями, прежде раздобывший для вывоза из Москвы нескольких именитых людей спальный международный вагон. В нем, как рассказывала вдова Льва Квитко Берта Самойловна, разместились трое Кукрыниксов с семьями, академик Лина Штерн, Анна Ахматова (потом переехавшая в Ташкент), скульптор Чайков с женой, трое Квитко и сам Маршак с женой и младшим сыном. Все они, благодаря тому же Маршаку, были прекрасно, в отдельных квартирах, размещены в Алма-Ате, где также нашли приют писатели Харджиев и Паустовский. 

В Союз писателей привозили иногда на машине, а порой и верхом на вороном кавалерийском жеребце национальную реликвию – почти столетнего акына Джамбула, певца дружбы народов и советской власти. Его усаживали дремать в каком-нибудь укромном уголке во дворе, а в это время многочисленные секретари звонили по инстанциям, требуя от имени Джамбула разных насущных благ, к примеру: «Джамбулу требуются двадцать пар лакированных сапог». Однажды ночью, уложив патриарха спать, челядь разделала во дворе принадлежащего ему жеребца. Джамбул «кормил» не только секретарей, но и эвакуированных переводчиков (не жеребцами, а гонорарами). 

В том, что он действительно что-то сочинял, я и жильцы Союза писателей могли убедиться, когда в один из приездов его усадили в кабинете, сунули в руки домбру, и он, полураскрыв выцветшие хитроватенькие глазки, пробубнил, обращаясь ко мне, вытолкнутой вперед по малорослости (переводила собравшимся одна из секретарш): «Ты еще мала, а я уже стар. Ты не знаешь, кто я, а я не знаю, кто ты. Но скоро ты вырастешь и узнаешь, кто я, а я узнаю, кто ты». Не уверена, что сей провидческий опус опубликован, но в первой своей части он сбылся, и я узнала, кто он и какой по живым и точным рисункам отца.

Хотя «Иван Грозный» поглощал львиную долю времени – сначала надо было сделать эскизы стенной росписи, потом следовало выполнение самой росписи, – отец умудрялся писать портреты и пейзажи. Главным художником фильма был Иосиф Шпинель. Рассказывали, что некий высокий церковный чин, посмотрев роспись, воскликнул: «Какова же власть Всевышнего, если Он дал иноверцам такую силу, чтобы восславить Его!».
Художников – друзей отца – война разметала в разные стороны. Одни были на фронте, другие – в эвакуации.
Все эвакуированные художники мечтали о возвращении в Москву, но доходили слухи, что их жилье в Москве занято, и восстановить права на него очень трудно. Оказывается, для того, чтобы вернуться в Москву, надо было доказать, что ты из нее уехал – и не просто на прогулку в Молотовскую область, а в эвакуацию.

Меньше чем за два года отец потерял брата и ближайших друзей: Зевина, Кравцова, Аптера. К сожалению, его писем того времени у меня мало, а довоенных совсем нет. Сохранились ли они в семьях его адресатов, не знаю. Никого из них нет в живых. Знаю только, что, как и всю предыдущую жизнь, отец в военные годы находил утешение в творчестве. В 1942 г. он написал экспрессивные и взволнованные серии акварелей и гуашей «В военном госпитале» и «Зверства немцев». Он тосковал по Москве, горевал о пропавших друзьях, художниках, погибших на фронте; тихие улицы, глинобитные домики его казахстанских и среднеазиатских пейзажей были отдушиной, контрастом, давали возможность вернуться к своей лирической светлой сути.

Axelrod_3

М. Аксельрод – Р. Рубиной
Из больницы в Яны-Кургане
21.4.1943 г.
«… Живу я здесь неплохо, целый день пишу с натуры, пока главным образом пейзажи. Недалеко отсюда есть маленький казахский аул, я к нему пристроился и исписал вдоль и поперек. Почти всю бумагу извел, десяток этюдов меня удовлетворяют, на других пишу с изнанки из-за недостатка бумаги. Хочу добиться, чтобы на каждом листе было что-то достойное… Большинство здесь фронтовики, а мы здесь, как белые вороны… Дружу я здесь с Каптеревым∗, он очень милый человек, с ним по большей части и бываю вместе… Месяц мы здесь просидим… Для больницы мы делаем оформление, отношение к нам хорошее… Ты мне снишься, и Леночка тоже, сегодня я вас видел с какими-то густыми русыми волосами…»
Отец мечтал о Москве, тяготился эвакуационной жизнью, но «грозный Иван» держал мертвой хваткой.

За московское жилье платить было нечем. Мама поехала в Москву улаживать квартирные дела, воспользовавшись вызовом Еврейского антифашистского комитета… Отец пишет ей 23 марта 1944 г.:
«У нас все, как было, литера не было и нет, дразнят нас этим литером, как собачку куском мяса…»

О каком именно «литере» – А или Б – шла речь, не помню. От буквы литера зависело качество и количество причитающихся по карточкам продуктов. Помню только черное картофельное пюре и «кровяные котлеты», которыми нас по талонам потчевали в столовке, да еще багрово-коричневую густую патоку, стекавшую по трубам кондитерской фабрики. Мы, дети, лизали патоку, приклеиваясь к трубам. Иногда от местных ребятишек мне перепадали жесткие комья желто-серых жмыхов, которые я подолгу грызла, да еще и родителей угощала…

А свою национальную неполноценность и отдельность я впервые почувствовала, когда услышала брошенное мне в спину картавое: «Сахочка, кукухузы хочешь?..». Думаю, что бациллу антисемитизма занесли в Алма-Ату эвакуированные. С тех пор она меня преследовала всю жизнь… Стыдно признаться, но уже после войны, зайдя вместе с отцом в вагон московского метро, я затравленно оглядывалась, всегда помня о нашей бросающейся в глаза еврейской внешности. Правда, когда папа садился на освободившееся место и вынимал из кармана блокнот и карандаш, я уже гордо взирала на заглядывающих через его плечо пассажиров…

Отрывки из книги «Двор на Баррикадной»
(печатается в сокращении)