Инна Ровинская

Rovinskaya

Родилась в Москве в 1932 году.
Инженер-технолог.
Живет в Москве.
Имеет двух сыновей

Воспоминания об эвакуации

Через две недели после начала Отечественной войны 7 июля 1941 года мы были эвакуированы в город Омск. Мы — это мои тёти Беля и Года и мы с Майей. Беля работала в Наркомземе и весь наш эшелон был наркомземовским. Мои мама и папа оставались в Москве.

В каждом вагоне был староста. Когда поезд останавливался, от первого вагона последовательно к последнему старосты кричали — "Стоянка двадцать минут" или "Стоянка два часа". Помню, как в каком-то крупном городе было много путей, занятых составами. Две девушки в одних сарафанах несли ведро с водой, а какой-то серьёзный человек уверял девушек, что их эшелон ушёл. Девушки хохотали.

В Омск мы приехали через семь суток, вечером. Нас временно разместили в Сибнархозе. Майя по своей любви лазить через заборы довольно сильно расцарапала ногу, повиснув на низеньком заборчике.

Потом какое-то время мы жили на одной из Северных улиц. За занавеской на подоконнике стояла привезённая бутылка кагора — на всякий случай, как лекарство при болях в животе. Мы с Майей частенько прикладывались к этой бутылке — по одному глотку.

Когда мы приехали в Омск, нас очень удивило, что в окнах были выбиты стёкла. Оказывается, накануне прошёл град с градинами в куриное яйцо.

Вскоре мы переехали на Третьяковскую улицу, дом №35. Этот дом был одноэтажным, как и все дома на этой улице, покосившимся "как "Седов" во льдах", — сказал как-то про него один знакомый мальчик, тоже эвакуированный из Москвы. В глубине двора, возле очень и очень примитивного туалета, был сарай. Каким-то образом Майя умудрялась залезать по стене под потолок этого сарая и довольно часто это проделывала. В доме были две комнаты, в одной жили мы, в другой — хозяйка Таисия Яковлевна с дочкой Лёлей, которой было лет восемнадцать. Таисию Яковлевну потом у нас между собой называли "белобоста".

Нам с Майей дали по приезде в Омск талоны, и мы ходили куда-то обедать. В столовой нам давали суп с серой лапшой. Майя суп выпивала, а лапшу оставляла. Я делала то же самое, только свою лапшу потом тайком съедала.

Вообще Майя в свои десять с половиной лет была первой красавицей мира, а я в свои девять — второй, что меня вполне устраивало.

В Омске у нас с Майей не было кукол. И я вышла из положения следующим образом: завязала угол у маленькой подушки — получилась головка, а когда Года дала мне кусок от своей розовой рубашки, и я нарисовала глаза, нос и рот — у меня была уже кукла, с которой можно играть.

Однажды Беля отвела меня в сторону и плача стала меня спрашивать, что со мной происходит, как я себя чувствую, почему у меня такое серое лицо. Оказалось, что это просто была грязь — когда я умывалась, то сложенными вместе ладонями мыла лоб, нос, рот, подбородок, а вот на щёки ладоней не хватало, и они оставались грязными.

Нас записали в школу № 14, на той же Третьяковской улице, Майю — в 4-й, а меня — во 2-й класс.

Примерно 10-го сентября приехала из Москвы мама, и в день её приезда я очень серьёзно заболела, была высокая температура. Что это было неизвестно, я ещё до войны успела переболеть и скарлатиной и корью. За мной приехала "Скорая помощь", чтобы отвезти в больницу — телега, запряжённая лошадью. Меня в больницу не отдали, я выздоровела дома.

Наша хозяйка нагадала на картах, что папа скоро приедет, но не один, а с дамой. И действительно, в конце октября приехал папа с какой-то старушкой. Однако, родных этой старушки, к которым она ехала, на улице Ленина (а улица с таким названием была в каждом городе Советского Союза) не оказалось. И тут выяснилось, что старушке надо было ехать не в Омск, а в Томск. Немалых трудов стоило отправить её в этот Томск.

В моём классе были местные ребята и эвакуированные. Помню одного видного из себя мальчика-москвича — Валю Вакса, Галю Жаркову из Ленинграда, Люду Ерохину из Запорожья. С Галей Жарковой я переписывалась почти до института, а потом наша переписка как-то заглохла. Жила она в Ленинграде на Подьяческой улице. А однажды, когда я уже была в 10-м классе и шла по Малой Бронной вместе с Таней Самойловой, ко мне подошёл мальчик, сказал, что он — Валентин Вакс, и спросил, знала ли Галя Жаркова, что он был в неё влюблён.

Среди местных ребят выделялся высокий худой белобрысый парень — Стасик Ткачёв, хулиган, учился очень плохо. Он всё время лез и ко мне и к Люде Ерохиной. Однако, через какое-то время я заметила, что к Люде Стасик не пристаёт. Когда я была у Люды дома, где она жила с мамой и сестрёнкой, то увидела, как она достаёт из ящика комода деньги. Оказывается, Люда давала деньги этому Стасику, чтобы он оставил её в покое, а что касается меня, то Майя просто набила Стасику морду. В нашем классе был мальчик-немец, кажется, его звали Мишей. Он очень плохо говорил по-русски, и ему было трудно учиться. Я от кого-то слышала, что у него нет родителей, и он живёт у какого-то человека, который заставляет его работать. Мальчик был очень хороший и добрый. Мне его было очень жалко.

Вскоре к нам приехала Блюма, и нас стало семь человек. Года с Майей спали в комнате хозяйки. Беля работала в своём Наркомземе, Блюма — в библиотеке, напротив дома, мама тоже не очень далеко — в клинической лаборатории, а Года бухгалтером в артели, через две улицы. Папина больница была где-то далеко. Однажды папа принёс с работы большую бутылку со спиртом. Наша хозяйка Таисия Яковлевна узнала об этом и частенько к этой бутылке в наше отсутствие прикладывалась — она была большой любительницей этого дела. И каждый раз доливала бутылку водой, пока мы не обнаружили, что вместо спирта в бутылке обыкновенная вода. Находясь в подпитии, Таисия Яковлевна взывала:

— Где ты, Ленин, где ты, Троцкий?

Никакого электричества в нашем доме не было и в помине. Вечерами сидели при коптилке, много читали. Папа рассказывал нам с Майей разные истории из Ветхого Завета, про Иосифа, Моисея, Авраама, Иакова, Мордехая.

За водой надо было ходить к колонке за две улицы. Когда мы только приехали, воду носила какая-то страшная старуха, бравшая по 20 копеек за ведро. Однажды мы с Майей были одни дома, пришла старуха, стала очень громко стучать, трясти калитку. Мы испугались, спрятались в комнате и исподтишка выглядывали из окна, пока старуха не ушла. Потом эта старуха куда-то исчезла. Когда я ходила за водой, то брала два ведра и каждое наполняла наполовину. Иногда возле колонки я встречала девочку младше меня, т.е. если мне было девять, то ей — лет восемь; она носила два полных ведра на коромысле и с презрением на меня глядела.

Однажды нам удалось в качестве дров купить какие-то доски, я их пилила ножовкой и топором рубила на щепки. Эти щепки клали между двумя поставленными на ребро кирпичами, поджигали и ставили сверху чайник.

Спички были большим дефицитом. Однажды я узнала, что где-то недалеко в магазине дают спички без всяких карточек, и мы втроём — папа, Блюма и я поспешили в этот магазин. Очередь на улице была большая, в магазин запускали по десять человек. В одни руки давали по одному коробку. Впереди меня стояла девочка примерно моих лет. Когда нас запустили внутрь, и мы, заплатив каждый по 10 копеек, стали обладателями трёх спичечных коробков, я увидела, что стоявшая впереди меня девочка снова пристроилась в конец маленькой очереди. Я стала за ней, несколько растерянные папа и Блюма стали за мной, и мы получили ещё три коробка! Девочка завернула в третий раз, но я решила не рисковать и вывела свою команду из магазина. Подумать только, у нас появилось шесть коробков спичек!

У Годы на работе иногда давали работникам вафли с какой-то красной прослойкой, воз-можно свёклой. Вафли были треугольными и назывались "микадо". Иногда давали и сладкую розовую водичку. Я ходила за ней к Годе на работу с чайником. Вдоль тротуара, прислонившись спинами к стенам домов, сидели какие-то серые люди. Увидев меня с чайником, они просили:

— Девочка, дай попить.

Мне было очень трудно проходить мимо, не обращая на них внимания.

А однажды произошло чудо — по карточкам на сахарные талоны, которые обычно пропадали, Блюме удалось купить кучу коричневых кусков неправильной формы, очевидно слад-кого соевого шоколада. И она разрешила нам с Майей есть сколько хотим. Какой же это был восторг! Мы ели и ели, пока не пришли наши мамы и не отобрали наше лакомство. Совершенно не помню, как нам давали сладкие кусочки потом, но то удовольствие от нашего пиршества помню до сих пор.

Майя очень хорошо пела. Она садилась на подоконник и пела, будто это звучит патефон:

"И возвращая Ваш портрет,
Я о любви Вас не молю.
В моём письме упрёка нет,
Я Вас по-прежнему люблю".

А я добавляла "чч-ч" (так обычно было в конце патефонных пластинок). И была уверена, что прохожие, идущие мимо наших окон думают, что это играл патефон.

Мы с Майей часто ходили в читальный зал библиотеки, где работала Блюма. В основном я читала там Брема. Однажды я ворвалась туда с Майей с потрясающей новостью и чуть ли не закричала на весь зал: "Лёля выходит замуж!".

После войны Лёля бывала в Москве у Годы с Майей, переписывалась, когда переехала жить в Нальчик, а её сын (он учился в московском институте) тоже приходил к Годе. В начале 60-х годов, когда я была в командировке на Омском заводе СК, разыскала Третьяковскую улицу и наш дом. Он был таким же покосившимся, жили в нём чужие люди. Они приветливо ко мне отнеслись.

У Майи в 4-м классе был экзамен по арифметике: "В пекарню привезли сколько-то мешков муки по 50 кг в каждом. Вопрос задачи: "Сколько получилось хлеба, если было 100 кг припёка?". И ребята не знали, что с этим припёком делать, кто-то прибавлял, кто-то вычитал — вот такую ерунду помню.

Беле дали огород, чтобы сажать картошку. Он был очень далеко, ходили туда пешком, нас с Майей не брали. Однажды мама и её сёстры на дороге через поле увидели россыпь гороха — вывалился с проезжавшего грузовика. Собрав горох вместе с дорожной пылью, как будто это что-то противозаконное, они с трудом притащили его домой. А Белины сотрудники, тоже нашедшие горох, ещё на поле освободили его от пыли: у них не было комплексов. Горох был большой удачей — с продуктами было сложно, на них на рынке меняли всё, что можно было из вещей. Однажды у нас совсем не было хлеба, и кто-то дал нам заплесневелые сухари.

Однажды меня попросили купить молоко для маленькой заболевшей девочки наших знакомых. Я знала, у кого из соседей по улице была корова. Мне дали с собой бутылку и 45 рублей трёшками и пятёрками. Хозяйка коровы ввела меня в большую полутёмную комнату, у стены стоял огромный сундук. Взяв у меня деньги и даже не пересчитав, женщина откинула крышку сундука — он весь, до самого верха, был заполнен скомканными деньгами — и небрежно бросила мои бумажки сверху. И налила в бутылку молоко.

Когда мы перешли в 4-й класс (это было летом 1943 года) появился очень приятный для нас слух — девочки и мальчики будут учиться раздельно. Мы с Людой Ерохиной решили всё узнать у нашей учительницы Марии Васильевны и отправились к ней домой. Помню, что во дворе учительницы стоял большой стол, а вдоль него лавка. На лавке, рядом с Марией Васильевной, сидел Стасик Ткачёв. Учительница что-то писала и я успела прочитать: "Характеристика. Стасик Ткачёв очень добросовестный мальчик, хороший товарищ..." и что-то ещё в этом же роде. А на столе стояли две бутылки: одна с молоком, другая с керосином. Мне всё как-то сразу стало понятно.

Одно время, не помню, в каком классе, у нас преподавала другая учительница — Клавдия Кирилловна. Обычно мои родители не следили за моими домашними заданиями, но однажды, возможно я сама что-то вслух проговаривала, вдруг с ужасом увидели: я делила 30 метров на 6 метров и получала в ответе 5 метров. И на уроке делили килограммы на килограммы и получали опять килограммы:

— Ты скажи учительнице, что при делении именованных чисел на именованные получаются отвлечённые числа.

И я сообщила это перед уроком Клавдии Кирилловне. Начиная урок, она сказала:

— Дети, вчера я говорила вам, что при делении именованного числа на именованное получается тоже именованное число. Но, как я вычитала из новейших трудов по арифметике, получаются отвлечённые числа.

И мы все очень зауважали Клавдию Кирилловну: она следит за последней научной мыслью.

У всех девочек моего класса были альбомы, в которые они писали друг другу стишки ("Уездных барышень альбом"), примерно такие:

К — я букву уважаю,
А — на память запишу,
Т — прибавлю, выйдет слово,
Ю — скажу, кого люблю!

В конце альбома непременно было:

На последних страницах альбома
Оставляю я память мою,
Чтобы славная девочка Катя
Не забыла подругу свою!

И где-то в середине:
Когда ты будешь бабушкой,
Возьми свои очки
И вместе с старым дедушкой
Прочти мои стихи!

Буквально на днях меня очень рассмешило, как один маститый литератор, выступая то ли по радио, то ли по ТВ, с умилением рассказывал о своём девятилетнем внуке, который сочинил прелестные стихи: "Когда ты будешь бабушкой, возьми свои очки..." М-да, эти незатейливые вирши переживут века!

Так вот, мне тоже хотелось иметь такой альбом, а с бумагой в войну было туго. Я в школе писала на чьей-то самодельной тетради, исписанной фиолетовыми чернилами, сверху чёрными. Года принесла мне с работы очевидно ещё довоенные этикетки, которые наклеивают на бутылки с фруктовой водой, маленькие такие. Я сшила из них альбом, и девочки мне тоже в него писали стихи. К сожалению, этот альбом у меня не сохранился.

В Омск были эвакуированы и некоторые московские театры. Как-то наши мамы ходили в театр, не помню какой. В Омске также жила известная в те годы певица, часто выступавшая по радио, Пантофель-Нечецкая. В нашем доме была какая-то очень изящная чайная ложечка, она называлась у нас "Пантофель-Нечецкая", и мы женили её уж не помню с каким столовым прибором, который мы называли "Лемешевым".

Однажды, когда мы с мамой шли по мосту через речку Омь, она показала мне на какого-то господина в шляпе на рыжих волосах, он шёл по другой стороне моста, и сказала, что это знаменитый пианист Эмиль Гиллельс. Навстречу Гиллельсу шёл тоже в шляпе какой-то явно эвакуированный человек. Увидев Гиллельса, приветствуя его, он приподнял шляпу, а Гиллельс ответил ему тем же. Очень всё получилось по-европейски.

Во время войны в Омске было очень много людей из Средней Азии. Они ходили в своих национальных полосатых халатах. В таком же халате был и одинокий пятнадцатилетний мальчик, какими-то путями попавший в Омск из Ленинграда. Кроме халата, у него не было никакой одежды и жил он на улице. Он очень хорошо музыкально свистел и всех спрашивал, возьмут ли его на радио. Я не знала, а, оказывается, он потом был в Москве у Годы, а затем, стянув какую-то вещь, исчез.

Была у нас ещё одна знакомая — ленинградка, высокая шумная женщина. У неё было, кажется, трое детей, но к нам она приходила с младшим, лет четырёх, тихим светлым мальчиком, его звали Меник, а я почему-то звала его Меник-Веник. Однажды эта женщина попросила меня побыть какое-то время с кучей детей, их было человек шесть-семь. Дети совершенно меня не слушались, и выручила меня Майя. На табурете стоял большой таз с грязной водой. Майя дала каждому ребёнку по столовой ложке, они ходили вокруг этой табуретки, зачерпывали ложкой воду, через несколько шагов выливали её обратно в таз и при этом ещё что-то пели. Так мы продержались до прихода взрослых. Однажды часов в десять утра эта женщина вместе с Меником прибежала к нам и сказала, что в Доме пионеров что-то дают по безымянным талонам в карточках, и тут же вместе с Меником умчалась. Пришла она снова часов в пять вечера, вся сияющая: ей удалось достать то, за чем она так долго стояла.

— А где же Меник? — спросила я.

Женщина всплеснула руками и убежала.

Однажды летом мы, школьники-тимуровцы, должны были помочь с огородом одной старушке. Когда пришли на поле, старушка пошла искать свой надел, но не смогла найти, и мы вернулись ни с чем обратно.

В Омске было много госпиталей, и ещё со второго класса мы, школьники, стали ходить в госпитали, сначала с монтажем в общем зале. Я начинала:

— Жил Серёжа очень просто,
И не знал он в жизни бед,
Бегал в школу, плавал вдосталь,
Как и все в двенадцать лет...

А потом нас впустили и в палаты. Помню одного дистрофика из Ленинграда — высокий мужчина сидел в кровати, у него кости были обтянуты кожей, он не мог вставать. Дело было зимой, мы всей школой собирали деньги ему на яблоко, но кажется, это купленное на рынке яблоко ему уже не понадобилось...

Потом за нами закрепили определённую большую палату. Когда мы в первый раз туда пришли, то я и ещё одна девочка сели возле раненого, который сказал, что его фамилия — Винников и его любимая девушка Лиза осталась в оккупации. Я оглянулась и увидела, что у всех раненых кто-то сидит, а у одного никого нет. Как же он обрадовался, когда я подошла к нему! Его звали Александр Николаевич Полуянов, ранен он был в живот, и недавно ему сделали операцию. В Ульяновской области жили его жена-учительница и полуторагодовалая дочка Нина. Александр Николаевич радовался, что меня зовут Инна — похоже на имя его дочери. Жена писала ему, что когда девочка видела на улице военного, то кричала: "Папа иди домой обедать!". С тех пор Полуянов стал моим раненым. Я приносила ему носовые платки, ещё что-то, мы разговаривали.

Кстати, однажды в школе нас попросили сшить кисеты для наших раненых. Местные девочки изготовили роскошные кисеты из бархата и других дорогих тканей, а мы, эвакуированные, принесли белые полотняные мешочки. Так вот, нашим простым мешочкам раненые были очень рады — оказывается, они собирались хранить в них отнюдь не табак, а кусочки сахара, которые они собирали, чтобы отвезти домой, когда они получат отпуск после госпиталя.

Перед новым, 1944-м годом в нашей стенной газете появилось благодарное и поздравительное письмо от раненых нашей палаты. В это время нас в госпиталь не пускали — был карантин по гриппу. Подписи Полуянова в письме не было. Я попросила нашу учительницу Клавдию Кирилловну узнать — почему. Вскоре учительница мне сообщила, что Полуянова выписали. И если бы не этот карантин, возможно, я бы и не потеряла связь с ним.

Посылали мы в школе посылочки на фронт — платки, кисеты и что-то другое, клали записки со своим адресом. Однажды я получила ответ — большое письмо от раненого, которому досталась моя посылка. Он писал, что тяжело ранен (на письме были даже следы крови), а семья его жила в городе Грозном, и все погибли при немецкой бомбёжке. Жаль, не сохранилось это письмо.

Мама часто рассказывала, что когда она ходит на рынок, перед входом всегда видит нищенку, она сидит, низко опустив голову, а трое её детей бегают по рынку, и попрошайничают. Всё, что им дают, они приносят матери, она делит это на три части и снова сидит с низко опущенной головой. Однажды, это было при маме, на рынок пришли раненые лётчики. Тогда на улицах часто можно было встретить раненых. У них у всех были синие халаты. Один из лётчиков, увидев бегающих детей, сказал друзьям:

— Давай, дадим ей тридцатку, пусть купит молоко своим детям.

Тридцатка в те времена была довольно крупной купюрой. Женщина подняла голову и вдруг как закричит — это оказался её муж. Мама рассказывала, что лётчик так кричал, так ругался. Раненые, забрав с собой женщину и детей, сразу же ушли. И, естественно, эту женщину с детьми никто больше не видел. Очень легко домыслить, как она, жена военного, спасаясь от немцев, ничего не зная о муже, оказалась в Омске, без денег, вещей, вероятно, не имея специальности, и как бедствовала, пока не произошла эта невероятная встреча.

В октябре 1943 года Беля, Года и Майя вернулись в Москву. Для возвращения из Омска в Москву необходимо было иметь специальный пропуск. Поэтому папа перешёл на работу в Наркомзем, где оставалась еще часть сотрудников. И в январе 1944 года мама, Блюма и я в вагоне с сотрудниками Наркомзема получили возможность уехать. Папа оставался в Омске. В нашем товарном вагоне было 44 человека, из них у 33-х человек пропуск был, а у 11-ти, в том числе и у нас, пропуска не было.

Приехали мы на вокзал 14 января самыми последними, мест для нас в вагоне уже не было. Меня кое-как разместили около печки. Мама с Блюмой устроились где-то против двери. Однажды я во сне упала на печку, как же все испугались — за печку, но всё обошлось. Уголь для печки крали на станциях. В пути, а мы ехали 18 дней, я заболела. У меня была такая сильнейшая головная боль, что даже согнуть мизинец и то отражалось на голове. Кто-то предлагал ссадить нас с поезда. Но, слава Богу, до этого не дошло. Что бы мы делали в чужом городе без пропуска в Москву?! Мы никогда не знали, когда останавливались в пути, причём очень часто не на станциях, а где-то в любом месте дороги, сколько мы простоим — два часа или два дня. Иногда уже на станциях нам по ночам кричали — кто едет, скот или люди? Мы отвечали, что скот, и тогда наш вагон прицепляли к какому-либо составу, идущему к Москве. Однажды мы остановились где-то посреди пути, когда переезжали Уральские горы. К открытой двери нашего вагона подошли три очень красивые молодые женщины. На плечах у них были коромысла с полными вёдрами. Женщины из нашего вагона просили у этих красавиц воду, предлагая взамен соль, деньги: у нас действительно была проблема с водой. Женщины воды нам не дали и ушли.

В конце вагона был устроен тайник для не имеющих пропуск — отгороженное вещами место. Милиционер пришёл перед самой Москвой. Мы с мамой вежливо попросили его посторониться и прошли в этот тайник. Милиционер проверил документы и откозырял. Когда до Москвы оставалось менее 1,5— 2 часа езды на электричке, а наш состав застрял, неизвестно насколько, мы ушли, оставив вещи в вагоне, сели на электричку и уехали в Москву. Потом вагон мама с Блюмой разыскали где-то на Каланчёвке и забрали вещи. Так 30 января 1944 года мы оказались в Москве.

Наш дом на улице Осипенко №40 был разрушен ещё 22 июля 1941 года при бомбёжке Москвы немецкими самолётами, и мы с мамой поселились у маминой подруги Любы. Но это, как говорится, уже совсем другая история.

Декабрь 2001 г.

Записал Виталий Каплан, сын И. Ровинской

Источник: http://vitaly-kaplan.livejournal.com/31071.html