Дина Рубина. Дед и Лайма

ДЕД И ЛАЙМА

«Дорогая Ирина Ефремовна! Вы, конечно, меня не помните — представляю, какая лавина судеб и лиц обрушивается на Вас в течение года… Сколько туристов, школьников, репатриантов, политиков, гостей… А ведь Вы работаете в «Яд ва-Шем» много лет, если не ошибаюсь? Поэтому даже и не важно, помните ли Вы очередную посетительницу, которая полгода назад явилась в музей, к тому же, не по своей надобности, а по просьбе соседки, чья семья погибла вся в Рижском гетто. Узнав, что мы едем отдыхать в Эйлат и неделю пробудем у родственников в Иерусалиме, она просила обязательно пойти в «Яд ва-Шем» и заполнить стандартные анкеты на погибших ее родных. Что я и сделала.

Вы, разумеется, не помните, но я слегка заблудилась в коридорах административного корпуса, вы шли навстречу, любезно вывели меня и даже показали тот потрясающий вид с вершины холма на шоссе в Тель-Авив; мы немного поговорили, а на прощание Вы дали мне свою визитку, которой я — боже упаси — не намерена злоупотреблять.

Но ближе к делу.

Уже дома, в Саратове, я все время возвращалась и возвращалась в памяти к этому месту — «Яд ва-Шем». И перед моими глазами все плыли эти лесистые холмы в ярком закате, и одинокий вагон над обрывом, устремленный в никуда, — памятник всем, кого увезли в пламя топки… Никак не могла я отделаться от этих картин, они во мне, поверите ли, звучали, как музыка

И я стала думать о том, что это, конечно, замечательная идея и великое ее воплощение: поименно вспомнить всех замученных, сожженных, расстрелянных… Воистину вернуть теням место и имя… Потом пришло в голову, что хорошо бы создать такой всемирный гигантский музей, в котором бы огромный штат сотрудников собирал имена вообще всех замученных на земле. Свидетельство и напоминание о том, что люди делали и продолжают делать друг с другом!.. Но я опять сбиваюсь на что-то абстрактно-всемирное. Надо бы конкретней.

А конкретней, речь пойдет о моей семье. Да нет, в мясорубке двадцатого века почти все мои самые близкие остались живы. Почти… Во всяком случае, к Катастрофе они прямого отношения не имели. То есть, никак не представляют интереса для Вашего замечательного музея.

И все же…

И все же мне захотелось написать о них: о деде и о Лайме. И о двадцативосьмилетней моей бабушке. Просто записать теми словами, какими я слышала эти истории с детства. Освободиться от настойчивого и странного — не желания даже, а внутреннего веления. Может, напишу вот и успокоюсь. А Вы уж простите меня за неожиданное письмо. Эти несколько листков, написанных скороговоркой, не займут много места среди миллионов документов грандиозного архива «Яд ва-Шем».

…Мой дед Мося, Моисей Гуревич, до войны сделал головокружительную карьеру: в 28 лет стал зам. управляющего городским банком. Вообще-то в банке было трое служащих: управляющий, дед и уборщица. И находился этот единственный банк в белорусском городке Костюковичи… Тут важно добавить, что мой дед Мося был здоровенным мужчиной — что называется, косая сажень в плечах, — сплошь заросшим густым черным волосом; в моей памяти разве что на ладонях они у него не росли.

В тридцать восьмом деда взяли, как многих других: десять лет без права переписки. Его сыну, моему отцу, в тот день исполнилось 6 лет, и он помнит, как во время обыска во двор через окно летели подушки. Младшей, Риточке, и подавно был годик с небольшим.

Тут опять отвлекусь.

К тому времени дед был счастливо и нежно женат на бабушке Пане. У нас хранится ее фотография, на которой двадцатичетырехлетняя Паня выглядит гораздо старше своего возраста. Прическа такая, знаете, — валики надо лбом… Брови серьезные. А может, они тогда и вправду быстро состаривались?

Вообще-то десять лет без права переписки означало расстрел, но деда как-то миновало страшное. Может, потому, что сажали тогда полным ходом, шел валовой процесс. Деда, конечно, били, но следователям надоело придумывать обвинения и побоями они в основном пытались добиться, чтоб подследственные показывали сами на себя, сами придумывали — какие и чьи они шпионы.

А дед, во-первых, был молод и могуч, побои выносил, главное же — у него не хватало воображения. Он даже и представить себе не мог — что от него требуют! Чтобы он на себя сочинил всякую преступную чепуху?! На свою такую обычную, хорошую советскую жизнь?! Ему и в голову ничего не приходило! Одним словом — не подписал ничего. Не смог придумать себе вины…

А бабушка Паня в свои 24 года осталась с двумя детьми на руках.

К началу войны она заведовала детским домом. И сама в первые же дни тотального наступления немцев на белорусском направлении спасла семьдесят детей. Непостижимо — как в этой панике и полнейшем бардаке ей удалось выбить целый вагон, теплушку, для своих сирот, но факт остается фактом. Скомандовала детям: «Вещи в наволочку!» — построила их и повела на вокзал. Состав шел в сторону Саратова… где моя семья до сих пор и живет. Но дело не в этом.

Погибла бабушка Паня в сорок втором, после неудачной операции аппендицита. А может, сама операция тут ни причем, просто не вылежала. Понимаете, мужчины были на фронте, и все нужды и тяготы хозяйства тащили на себе три женщины — молоденькая моя бабушка, пожилая воспитательница и старуха-повариха. Поэтому, когда детскому дому начальство выделило бочку масла, Паня, хоть и была после операции, сама поехала за ним на телеге, забирать. Дорога осенняя, разбитая — колесо отвалилось, телега накренилась… Паня тужилась удержать драгоценную бочку… швы разошлись. Началось нагноение, и, проболев недели две, бабушка умерла от заражения крови. Ей было 28 лет…

Дед же в это время валил тайгу по полной пайке. Года три провел на урановых рудниках. Там люди обычно сгорали за полгода. А он — ничего, даже и потом никак не отразилось, только весь облысел. Здоровяк был преотменный. И про эти урановые рудники я слышала с детства из-за одного только случая: однажды, рассказывал дед, он ясно услышал голос покойной матери, зовущей его по имени, причем, по младенческому имени, которым только она его и звала: «Дудэле!». Обернулся на голос и увидел, что на него катится огромная глыба! И успел отскочить...

Забегая вперед, скажу: невероятного везения был человек.

Теперь параллельная история: Лайма.

Ее отец, капитан дальнего плавания, завез семью в порт Находка и там утонул. Через год мать взяли, и Лайму — комсомольского секретаря, девочку компанейскую и веселую, заставляли от матери отказаться. Она не отказалась, о чем всю жизнь жалела (дурой была, говорит). Жалела: мать через год выпустили, а вот саму Лайму взяли буквально сразу, и она-то досидела до сорок шестого. Главное, были загублены без нее братишки — семи и трех лет. Младшего она потом нашла в Ташкенте — он стал запойным пьяницей, а старшего не нашла никогда — его, по-видимому, убили. Потому что, как рассказывал младший, ворвались соседи и били обоих. Помнит только, что было очень больно. Очевидно, старшего забили насмерть.

И вот тут две линии моего рассказа пересекаются. В лагере Лайма встретила деда. Потом говорила — он был большой, громогласный и добрый... Главное, от него шла уверенность, что все устроится. (Я же говорю — человек без воображения. В то время, как другие загибались от ожидания смерти, он просто бодро проживал день за днем.)

И Лайма приткнулась к деду и решила от него забеременеть, потому что было такое время, конец сорок шестого, — беременных отпускали.

Ну, и ее выпустили, на последних днях; вышла она за ворота лагеря, с огромным животом, без денег, без вещей — иди, куда пожелаешь. Она и пошла. И шла несколько дней в одном ботинке. Подошва другого отвалилась.

В один из этих дней ее на несколько километров подобрал мужик на телеге, но она от жары потеряла сознание, и он — видимо, испугавшись, — с телеги ее сбросил.

(Винить его нельзя, говорит Лайма, время было такое — на черта ему дохлая баба?)

Очнулась она от толчков ребенка и поняла, что родит. Доползла до какого-то сарая и там родила. У нее даже не было тряпки, чтобы завернуть ребенка. Оторвала кусок от юбки и так и зашла в деревню — полуголая мадонна с полуголым младенцем. Но, говорит, ничего, хорошие люди тоже попадались. Одна баба молока ей выпить дала, какого-то тряпья — ребенка по-человечески завернуть. Самим же ничего не хватало… А вечером затопила даже баню, потому что смотреть на Лайму с души воротило — все ноги в сохлой родильной крови, лицо в грязных разводах, ребенок — тот вообще страшненький, с перекусанной, торчащей, как сучок, пуповиной. А потом в другой какой-то деревне еще раза три люди накормили, а одна старуха подарила теплый старый платок — ребенка ночами заворачивать. Еще, скажите, счастье, что дождей не было, наоборот — такая, говорит, сиятельная погода стояла, такая благословенная жарища — в лесах ягод до ужора! Рви и ешь, сколько хочешь.

А добиралась Лайма в Ригу, где жили две ее бездетные тетки, единственные живые родственницы. Ей туда было нельзя — дело известное, не разрешено селиться в больших городах, — но она упрямо перла и перла в Ригу, и добралась.

От появления Лаймы с младенцем тетки пришли в полный ужас. Представляете, какая опасность, какое наказание! Испугались они отчаянно, плакали, умоляли ее куда-нибудь деться, уйти, уехать куда-нибудь... Однако выгнать племянницу или сдать милиции все же не решились. Потянулись месяцы тошнотворного страха, постоянного ужаса перед ночными облавами, проверками... Лайма с ребенком ночевала то в каких-то сараях, то в чужих парадных... Пару месяцев перекантовались в Ассори у знакомых на заколоченной даче...

Ко всему еще тетки очень недовольны были русским именем ребенка. Я забыла написать, что это был мальчик. Сергей. Мой дядя Сережа. Лайма записала его на свою фамилию, а отчество дала — Михайлович, поскольку настоящего дедова имени она и не знала. В лагере звался дед Моисей Мишей. Да и не так уж важно было знать Лайме, как его звали, — вот уж не представляла она тогда, что у них еще будет шанс встретиться.

Из-за этого-то русского имени тетки не могли почувствовать мальчика своим... Звали Арнольдом.

И вдруг на теткин адрес приходит от деда письмо! Такая удача, что Лайма ему адрес оставила. Дед сообщал, что отпущен на поселение, живет почти как вольный, работает, еды вдосталь... Звал приехать..

К слову сказать, он, широкая душа, и семью разыскивал — без особого, как вы понимаете, успеха. Иногда я думаю — а ну как Паня оказалась бы жива и откликнулась? Что ж, с деда бы сталось пригреть обеих. Этого патриарха еще бы на две жены хватило. Так что Лайма, ошалелая от счастья, подхватила мальца и двинула обратно — к деду в Сибирь.

А он к тому времени срубил с друзьями избу, с печью такой душевной. Главное — с ним повсюду было надежно, уютно. Тепло. Хохотал громоподобно, вот что я забыла написать! В раннем детстве несколько раз он пугал меня этим смехом.

С немалым риском была куплена корова. Покупать пришлось в соседней деревне: ну, соседней — по сибирским понятиям: полночи туда, полночи обратно, а вернуться-то надо к раннему утру! Отлучаться нельзя, поймали бы — снова лагерь... Но все же хорошо они в Сибири жили! Дед через пару лет стал начальником геологической партии, а это уж, как он говаривал, «совсем другой компот».

В пятьдесят первом у них родились еще двойняшки, тоже мальчики. Очень разные получились: Янис голубоглазый, медлительный, в латышскую родню, а Гундарс — Жоркой дед его звал — черноволосый, горластый, веселый... Дети разных народов. Но по отчеству оба эти огурца Моисеевичи, и по фамилии Гуревичи…

…В Ригу все они вернулись в пятьдесят четвертом. Дед освободился одним из первых. Дома принято было считать — из-за ударной его сибирской работы. А я полагаю, это все его чертовская везучесть.

И сразу же простодушно и деятельно бросился добиваться оправдания. И вот, представьте себе, это был уникальный случай, когда освободившемуся зека выдали папку с его делом на руки!

Дело в том, что он даже не знал, за что сидит. Знал только, что 58-я статья. Обвинение же прочел в деле: он сидел как белополяк! Ну а если подсчитать, то по всем раскладам во времена белополяков деду было десять лет. Так что он довольно быстро добился реабилитации и даже выхлопотал себе персональную пенсию.

Главное же — разыскал двоих старших детей.

Разыскал — тоже необходимо рассказать, как. История удивительная. Он, повторяю, стал разыскивать семью еще из Сибири, писал повсюду, запросы слал. Но в Костюковичах никого не осталось, письма возвращались, никак не мог он хотя бы ниточку следа нащупать. И вдруг в одной из газет, читая заметку о Саратовском заводе «Серп и молот», наткнулся на фамилию мужа пожилой воспитательницы, которая работала с бабушкой Паней в детском доме. Фамилия была редкая, Коровяк, и инициалы совпадали. Дед произвел умозаключения и понял, что именно в Саратов мог быть эвакуирован детский дом. И, едва обустроив в Риге Лайму с сыновьями, сорвался в Саратов. Прямо с поезда явился в заводской отдел кадров — там и выдали ему адрес.

И было это, представляете, в день свадьбы моих родителей! Прямо к свадебному столу этот самый Коровяк деда и привел.

Есть у нас фотография — дед на ней стоит и держит на одной руке — и высоко таки поднял! — молодых, моих папу и маму, недавних тощих детдомовцев; а на другой руке у него семнадцатилетняя Рита, пухленькая такая, хорошенькая, в последний раз виденная дедом в год с небольшим…

 

Жить дед и Лайма с детьми так и остались в Риге, у тетушек. Недалеко от центрального парка, в очень красивом месте, в большой, немного сумрачной квартире с высоченными потолками. А ведь когда-то семье весь этот дом принадлежал…

Вспоминаю с улыбкой: дед был человеком фантастической пробойной силы. Не будучи коммунистом, никаким ни начальством, в любой затруднительной ситуации, в любом городе отыскивал райком партии, звонил и говорил без всякого приветствия: «Это Гуревич с Риги! Мне нужны два билета на поезд на двенадцатое...»

В детстве, когда мы с сестрой впервые приехали в Ригу на каникулы, меня заворожил быт Лайминого дома. Трижды в день на стол стелилась скатерть, к каждой тарелке полагались выглаженная салфетка, нож и вилка. Был еще такой дивный столовый набор: ножи и вилки с янтарными ручками. Одно слово — Европа! У нас дома обходились без ножей, на столе — клеенка…

Забыла написать, что Лайма тоже была под стать деду — высокая, сильная и очень прямая латышка. И бабушка Паня на той единственной фотографии тоже, по всему видать, дюймовочкой не была: мягкое полное лицо, большая красивая еврейская женщина… Все крупные люди, сработанные на долгий срок…

Вот, собственно, и вся история Лаймы, бабушки Пани и моего деда Моисея Гуревича. Ничего особенного в ней, если вглядеться пристально, нет. Но отчего-то захотелось присоединить их судьбы, пусть и в таких конспективных, торопливых словах, к сонму — говоря высоким стилем — тех, кто сгинул в жерле проклятой эпохи…

Часто я жалею, что нет у меня литературного дарования. Иногда думаю — какой сценарий можно было бы написать об этих людях!.. Так и вижу некоторые кадры: вот молодая моя бабушка в отчаянии пытается удержать на телеге бочку с маслом для прокорма семидесяти сирот… А вот Лайма с большим животом бредет по пыльной дороге в одном ботинке… Вот дед оглядывается на зов покойной матери: «Дудэле-е-е!» — и видит огромную черную глыбу, что катится прямо на него, сверкая на солнце искрами кварцевой породы…

Но — увы, литературных талантов за мной не числится. Поэтому отправляю Вам, дорогая Ирина Ефремовна, этот безыскусный пересказ судеб так, как он у меня вышел, без исправлений.

Выдохлась я, пока писала…

 

P.S.

Хотела только добавить, что, помимо главного, судьбинного везения, дед был еще и страшно удачлив во всяких мелких делах. Всегда выигрывал в лотерею. Не так, чтобы машину там или крупные суммы, но все же — то рубль, то аж пятнадцать рублей. Однажды выиграл настольные часы, довольно дурацкие — кусок стекла с вмурованным в него будильником. Ужасно гордился и радовался; сокрушался только, что коммуняки жизнь ему сломали. Что если б его не посадили, он «вот так играл бы и играл в лотерею, играл бы и играл. И выигрывал… А сейчас что! Совсем другой компот. Сейчас уже нет настоящих лотерей…»