Воспоминания

Аркадий Цфасман

Родился в 1936 г. в поселке Копаткевичи, в Белоруссии.
Доктор исторических наук, профессор.
С 2002 проживает в Германии, в г. Росток.
Женат, имеет дочь и двух внуков.

 

Расколотое детство

 

 

О детство, ковш душевной глуби...
Борис Пастернак

 

У людей моего поколения детство оказалось расколотым надвое – на время, которое было до войны, и на годы, и на годы, которые были после её начала.

До войны

Довоенную часть детства я прожил в небольшом городе белорусского Полесья, в бывшем еврейском местечке Копаткевичи, на улице Интернациональной, которая в досоветское время называлась Ерусалимской. И населяли её, застроенную одноэтажными деревянными домами, только евреи. Я до сих пор помню фамилии и прозвища некоторых наших тогдашних соседей: рядом жили Гороховы, напротив – извозчик по прозвищу Хапун. А неподалеку, если идти по дощатому помосту-тротуару в сторону центра городка, стоял небольшой домик, где проживала семья одного из братьев мамы, сгинувшего на войне.

На долю евреев тех мест, где располагался мой родной городок, выпадали и обычные житейские радости, и многие горести и трагедии, который обрушивал на них двадцатый век. Первая мировая война, с которой мой дед по отцу, Арон Цфасман, бедный портной, снимавший домик в одном из соседних с Копаткевичами сел, вернулся с искалеченной правой рукой, не застав в живых свою жену. А надо было кормить семерых детей... Гражданская война, поглотившая старшего брата моей матери, добровольно ушедшего в Красную армию воевать, как ему казалось, за лучшую и справедливую жизнь... Немецкая оккупация 1918 года, не причинившая вреда евреям... Приход в 1920 году польских солдат, до смерти избивших безропотного инвалида Арона Цфасмана только за то, что он был еврей. Кровавые погромы банд, налетавших в начале 1920 х гг. из соседней Польши, которые десятками и сотнями вырезали и расстреливали ненавистных им «жидов» и «коммунистов». Страх, пережитый моими родителями в детские и юношеские годы, остался в их памяти на всю последующую жизнь. Большевистской власти они, как и большинство евреев городка, были благодарны за прекращение погромов и изгнание банд, за провозглашенное равноправие евреев, за предоставленные новые возможности. Кто-то, особенно из числа молодежи, уходил в большие города – учиться, работать; кто-то переселялся в Крым, в еврейский сельскохозяйственный кооператив. Доля еврейского населения городка уменьшалась. Летом 1941 года оно насчитывало около 900 человек. Воспоминания детства, особенно раннего, не непрерывная лента событий, а отдельные картины и эпизоды.

Наш дом казался мне просторным и высоким. Войдя в него, я попадал в большую кухню, где находилась печь для приготовления еды и обеденный стол. Дверь налево вела в «главную» комнату; здесь слева стояла кровать родителей, а в углу между окнами висела черная «тарелка» радиотранслятора. Я не помню, о чем говорилось по радио, но до сих пор мне помнятся некоторые песни, особенно о «великом вожде» Сталине, о Красной армии – «непобедимой» и «легендарной». Из этой комнаты дверь вела в «детскую», где вдоль стены стояли кровати – моего старшего брата Гриши и моя. Из кухни первая дверь направо вела в комнату бабушки, матери моей мамы. Звали её Броха Оркина. Рано потеряв мужа, местечкового столяра, она сумела вырастить десятерых детей. С одной из своих дочерей, Симой, моей матерью, она решила жить на старости лет. Бабушка, которую мы на идишский манер звали «бобе», любила завлекать внуков в свою комнату и угощать – то конфетками, то яблоками, а то сливами, - из тех, что росли у нее под окном. Рядом с комнатой бабушки находилась небольшая комната, в которой работал мой отец, Беньямин Цфасман, усвоивший у своего отца профессию портного. Еще в юности, потеряв родителей, он как старший из братьев, неимоверным трудом спас от голодной смерти своих сестер и брата, а затем отправил их в детские дома, где они получили сносную пищу и образование. (Сам он, проучившись несколько лет в еврейской начальной религиозной школе – хедере, «русского» образования не получил, а научился русской грамоте в ликбезе – курсах по ликвидации безграмотности для взрослых). С детских лет познавший многие беды и несправедливости жизни при «старом режиме», он легко и прочно усвоил простые и понятные аргументы большевиков; он принял и их атеизм, а любую религию, в том числе и иудаизм, он называл «опиумом для народа». Но ни в комсомоле, ни в партии он в те годы не состоял. Перебравшись из деревни в Копаткевичи и начав работать там в швейной мастерской, он в 1930 году женился на невысокой белокурой симпатичной девушке, белошвейке Симе Оркиной. От этого брата произошли брат и я. После возвращения из «освободительного похода» Красной армии в Восточную Польшу в 1939 году отец не вернулся в швейную мастерскую, а стал бойцом пожарной охраны нашего городка. В свободное от дежурств время он, закрывшись в своей комнатке, шил, выполняя заказы преимущественно крестьян окрестных деревень: надо было иметь средства, чтобы не только содержать семью, но и достраивать дом, в котором мы жили.

Благодаря самоотверженности отца, работавшего очень много, мы жили в относительном достатке. В самый канун войны дом был почти достроен. (В памяти осталась сцена: во дворе на очень высоких «козлах» двое мужчин, один стоя сверху, другой – снизу, распиливают большое бревно на доски). В хозяйстве имелась корова, которую мама очень любила и которую я летними вечерами встречал из стада, пугливо прячась за открытой дощатой калиткой; корова казалась мне очень большой, очень рогатой и большеглазой. Подоив её, мама ставила перед братом и мной по кружке теплого парного молока. Мы пили его нехотя, часто не допивали, оставляя недоеденными и куски свежего белого хлеба. В сарайчике хрюкал поросенок (к неудовольствию бабушки, соблюдавшей кашрут), по двору бродило несколько гусей и кур. На дощатой крыше дома дозревали огромные тыквы (их называли «гарбузы»), а над ней, на высоком дереве, гнездились аисты («буселы»). Я охотно посещал детский сад, в который надо было идти вдоль казавшейся мне очень широкой реки Птичь. В детском саду среди разнообразных игрушек мне особенно нравилась (сделанная из папье-маше) обезьянка, сидящая на горшке.

От того довоенного прошлого ничего вещественного не осталось, кроме нескольких фотографий. На одной из них, сделанной скорей всего года за два-три до войны, впервые сфотографированы брат и я: он сидит на стульчике, я – на детской лошадке. (Дома такой лошадки у нас не было). На обоих почти одинаковые короткие штанишки, жилетки и рубашечки, любовно сшитые мамой из дешевого ситца, яркие банты и шапочки с кисточками – модные в то время «испанки». (Фотокарточка отобразила неодинаковую длину моих ног. Это – результат заболевания остеомиелитом, который поразил меня в младенчестве и который грозил повториться в последующем, что вызывало особое беспокойство мамы в трудные военные годы).

И последнее воспоминание – о событии, которое разорвало, раскололо наше детство.

...Летний солнечный день. Все взрослые тревожно вслушиваются в то, о чем говорит «тарелка» радио. Запомнилась фраза, которая в последующем многократно повторялась: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами». Тогда мне не все было понятно: что такое «дело правое» (я лишь незадолго до того усвоил, где правая и где левая стороны) и почему «победа будет за нами» (т.е. сзади нас?)

В тот день – а это было 22 июня 1941 года – закончилось короткое довоенное детство – мое и моего поколения. Мы становились детьми войны.

Бегство и эвакуация

 

Детским разумом я понимал, что случилось что-то очень нехорошее. Взрослые собирались на улице и что-то обсуждали. Мама часто была среди них. Отца дома не было: он, как пожарный, был переведен на казарменное положение. Бабушка находилась у старшей дочери, которая в эти дни уронила себе на ноги большой горшок с кипятком и сильно обожгла их. Без отца и бабушки маме было трудно принять решение. Из сообщений радио невозможно было что-либо понять. Местная власть призывала к спокойствию, не паниковать. Она пыталась убедить население в том, что враг скоро будет разбит. Кто-то повторял слова из довоенной популярной песни о том, что «на вражьей земле мы врага разгромим малокровным могучим ударом». Среди наших соседей тоже не было единого мнения. Одни, вспоминая 1918 год, говорили, что немцы – культурные люди и евреев не тронут. Другие напоминали о сведениях, которые распространяла советская пропаганда до 1939 года, - о гонениях на евреев в Германии. Об антиеврейских эксцессах рассказывали и евреи – беженцы из Польши. Тревога нарастала. Она усиливалась слухами о том, что немецкие войска уже близко, что ими заняты такие-то и такие-то города.

В один из этих дней, – когда именно, я не помню – мама прибежала домой и, несмотря на теплую погоду, быстро надела на брата и меня по нескольку пар одежды, взяла имевшийся дома хлеб, эмалированную кружку сливочного масла, большую бутылку молока, заткнутую бумажной затычкой (а также, как я впоследствии узнал, документы и деньги), закрыла дом на замок, и мы втроем погрузились в кузов стоявшего неподалеку грузовика и двинулись в путь. Во дворе осталась вся домашняя живность. Но мне больше всего было жаль кошку и незадолго до того народившихся котят. Вскоре в кузове оказались старший брат мамы и его дочь. Жена брата с сыном бежали отдельно. По мере движения по городку кузов наполнился людьми до предела. В нем оказалась и семья с мальчиком немного младше меня, который часто кричал: «Хочу курочкину ножку!» Я, сидевший на древесных чурках возле кабины, вскоре был прижат к горячей трубе: автомашина работала на дровах. Было тесно и жарко. Вскоре мы покинули наш городок. Сколько мы ехали на машине, я не помню. Через какое-то время все мы, включая и крикливого мальчика, оказались на четырехколесной платформе наподобие кузова грузового автомобиля, которую тянул трактор. Чтобы быть незамеченными фашистскими самолетами, взрослые укрывали кузов и трактор древесными ветками. Однажды сзади к платформе прицепились несколько мужчин в форме красноармейцев. Они молчали. С ними никто не разговаривал. Сколько-то проехав , они спрыгнули и ушли в лес. Через какое-то время нас догнали военные на мотоцикле, спросили, не видели ли мы мужчин в красноармейской форме. Когда им ответили утвердительно, они сказали, что это были переодетые немецкие диверсанты. Тревога в кузове усилилась: теперь появился страх перед встречей с диверсантами. Трактор двигался медленно. Взрослые торопили водителя, они хотели как можно скорее пересечь какой-то мост. Часто слышались слова на идише «Комаринер брик». В последующем я узнал, что речь шла о единственном в тех местах деревянном мосте через реку Днепр возле посёлка Комарин. По мере приближения к Комарину на дороге становилось все больше беженцев, солдат, лошадиных повозок, автомашин. Все спешили поскорее перейти мост. Распространялись различные слухи. Кто-то говорил, что немцы вот-вот его разбомбят. Кто-то, наоборот, утверждал, что его должны взорвать «наши», чтобы не дать возможности немцам переправиться на другой берег Днепра. Мне было очень любопытно увидеть этот мост, о котором говорили, что он очень длинный. Но увидеть мост мне не пришлось: несмотря на нараставшие людской гомон, крики и шум, я уснул и проснулся тогда, когда мост был уже далеко позади.

Последующий наш путь до Чернигова я почти не помню. Зато запомнились некоторые эпизоды на пароходе, на который нам удалось пробиться в этом городе. Вот один из них. Я отчаянно плачу, отказываюсь «делать» в прежде невиданный мной белый унитаз. Не помню, чем закончилось мое сопротивление, но думаю, что физиология взяла верх. Второй эпизод. Над пароходом летает фашистский самолет. Все панически бегут. Мама быстро утащила меня куда-то вниз. А брат, несмотря на мамины призывы и крики, остался наверху: ему было любопытно. Потом он увлеченно рассказывал о том, что хорошо разглядел и низко летавший самолет, и лицо летчика, который обстреливал пароход из пулемета.

Из рассказов старших я узнал, что пароходом мы доплыли по реке Десне до города Новгород-Северский, а оттуда добрались до небольшого поселка Новый Оскол в Курской области. Мне казалось, что мы уехали так далеко, что не сможем найти обратную дорогу домой. Устроились мы в большом бараке на окраине посёлка. Кругом было много людей. Среди них оказались и люди из наших Копаткевичей, в том числе та семья с мальчиком, который продолжал требовать «курочкину ножку». Даже мне эти требования казались тогда, в той обстановке недоедания и неустроенности, неуместными. А фраза «Хочу курочкину ножку!» еще долго с иронией вспоминалась в нашей семье.

В Новом Осколе мы намеревались дождаться окончания войны. На это надеялись, как я теперь понимаю, и наши земляки. Это были те, кто захотел и в той неразберихе сумел бежать от приближавшихся фашистских войск. А тех, кто не захотел или не сумел бежать, постигла, как мы потом узнали, трагическая участь: все они в марте 1942 года были уничтожены: кто-то расстрелян, кто-то заживо сожжен...Эта участь могла постигнуть и нас, если бы не решимость и энергия нашей мамы. Ибо в те первые дни и недели войны, в царившей тогда неразберихе и суматохе, никакой организованной эвакуации не было. Каждый спасал себя и своих близких, как мог. Позднее я узнал, что и «полуторку», и трактор с прицепом мама и другие взрослые наняли и оплачивали за свой счёт.

В Новом Осколе мама и дядя сразу же пошли работать: мама - в поле, дядя, которому было за 50 лет и который не подлежал призыву в армию, - копать лопатой глину. Однажды, когда он копал в глубокой нише, земля над ним обвалилась и придавила его. Через несколько дней он умер. Это был мудрый и добрый человек, с ним мама чувствовала себя уверенней. Теперь на попечении мамы, помимо нас двоих, оказалась и его дочь, наша двоюродная сестра Люба, красивая русоволосая девочка лет 12, очень спокойная и добрая.

Через какое-то время – уже становилось прохладно и даже холодно – фронт приблизился к Курской области. Пришлось снова бежать. Не помню, как мы добрались до Курска. Помню только, что пришлось ночью пешком идти, как говорила мама, через весь город до вокзала, чтобы успеть на поезд. Каждый из нас четверых нес какие-то пожитки. За моими плечами висел мешочек, веревки которого были продеты через плечи, «как у военных». Мама держала меня за руку, хвалила и подбадривала: ведь я впервые шёл на такое большое расстояние с моей нездоровой ногой.

А дальше пошли долгие дни в товарном вагоне поезда, который внезапно останавливался (иногда в чистом поле) и столь же внезапно трогался. Говорили,что мы едем в Среднюю Азию, что там долгое жаркое лето и много фруктов. Хотелось поскорее туда доехать.

В первое время нашего движения на поезд совершили налет фашистские самолеты. Вначале машинисты пытались на большой скорости уйти от них. Но это не удалось. Поезд остановился. Люди выпрыгивали из вагона. Те, кто не мог, - по старости или болезни, прятались в кустах и ложбинках. Взорвалось несколько бомб, но в поезд они не попали. Самолеты покружили, постреляли из пулеметов и удалились. Говорили, что кого-то убило, кого-то ранило. Вскоре поезд продолжил движение.

В вагоне было тесно и темно, днем душно, ночью – холодно. Наши места были на втором уровне нар (кажется, их было три). Слезать мне было неудобно, особенно ночью, когда приходилось «идти на горшок», т.е. к стоявшему у дверей ведру. Широкие, как ворота, двери открывались только на станциях. Обычно поезд останавливался на дальних путях. Часто рядом стояли встречные поезда с отправлявшимися на фронт красноармейцами, а попутные – с ранеными бойцами. Однажды мне очень понравился веселый боец с раненой рукой, висевшей на перевязи через шею. Мне захотелось ему подражать. Как-то, сильно уколов торчащим гвоздем ладонь, я убедил маму перевязанную кисть тоже повесить на веревочку через шею.

На остановках мама, как и многие другие, бежала на станцию, чтобы набрать кипятку (надо отдать должное, на всех станциях кипяток был в достатке) и достать что-нибудь из еды. Однажды наш поезд неожиданно тронуся и ушел. Мама и еще несколько взрослых из нашего вагона отстали. Было страшно: а вдруг мама не сможет догнать нас. Но ей и её спутникам удалось нас догнать следующим поездом.

Казавшееся бесконечным, движение в в поезде внезапно прервалось. На станции Оренбург (тогдашний г.Чкалов) мама принесла нам большой сладкий арбуз, вкус которого был нам прежде незнаком, а сама куда-то ушла. Через какое-то время она прибежала и велела нам быстро собирать вещи и выгружаться из вагона. Оказывается, в «эвакопункте» в списках тех, кто нашел пристанище в Чкаловской области, она обнаружила свою мать и старшую сестру с семьей. Разместились они в селе Шарлык. Сколько времени мы добирались до этого села, отстоявшего от Чкалова на полторы сотни километров и в которое в то время не ходил регулярный транспорт, я точно не помню. В памяти остались и кузов грузовой машины, и лошадиная телега, и холод: в эти степные южноуральские места уже надвигалась зима.

 

В южноуральской «глубинке»

 

Наших родственников мы нашли расположившимися в небольшой деревянной избе. Встретили они нас и радостно, и печально: незадолго до нашего приезда они похоронили одну из своих дочерей, страдавшую туберкулёзом легких и не выдержавшую трудностей дороги. Хозяева избы, престарелая супружеская пара, разместились на кухне и спали на огромной «русской печи». Единственную комнату с голыми почерневшими бревенчатыми стенами, где стояла большая деревянная крестьянская кровать, они уступили приезжим. На ночь мы разместились на полу. И так спали мы до лета следующего года.По ночам не давали покоя клопы; они роились между бревнами, в нашем постельном тряпье.

В местном райисполкоме, который возглавлял очень отзывчивый человек (в отличие от секретаря райкома партии, человека сухого и надменного) нас поставили на учет. Отныне мы стали считаться эвакуированными. Всем нам начали выдавать хлебные карточки; работающим полагались нормы побольше, неработающим и детям – поменьше. В последующем райисполком изредка выдавал и кое-какую одежду. Запомнились брезентовые башмаки на деревянной подошве, которые достались брату. Подбив к подошвам дополнительные дощечки, он смело шагал в весеннюю и осеннюю распутицу по непролазной черноземной грязи.     Мама вскоре после нашего приезда пошла работать. Вначале это было предприятие по сушке картофеля для фронта. Весь долгий рабочий день она находилась у жаркой печи. Но зато украдкой могла частично утолить голод, а вечером приносить домой картофельные очистки, из которых после измельчения на мясорубке получались вкусные оладьи. .Однако через какое-то время это предприятие закрыли, и мама стала работать в пошивочной мастерской , где до конца войны шила из овчины полушубки для фронта. Пошли учиться в школу Гриша и Люба. Спустя какое-то время в Шарлык прибыли её мать и старший брат, которые бежали из Копаткевичей отдельно. Я начал посещать детский сад. Первая зима 1941/42 гг. была особенно суровой. Стояли сильные морозы. Степные ветры буквально валили с ног. Снежные бураны сравнивали крыши многих домов с землей. К нехватке еды прибавилась нехватка теплой одежды. Мама где-то раздобыла овечью шерсть и вечерами при свете блеклой керосиновой лампы, а иногда и «коптилки», сделала из нее пряжу и связала мне и брату толстые свитера и носки. Но носки, поверх которых были галоши, не защищали мои ноги от холода. Через какое-то время ей удалось достать нам валенки (зимние «сапоги» из овечьей шерсти, которые были нередкостью в тех местах). А муж старшей маминой сестры, до того, как его забрали в «трудармию», сшил брату и мне из старой ткани и овчины шапки-ушанки. Переносить морозы стало легче. Но не легче было с едой. Единственный продукт, который выдавался по карточкам, был черный, вязкий, тяжелый хлеб, которого нехватало. В сельской местности нормы его выдачи, как я потом узнал, были гораздо меньше, чем в городах и особенно на военных заводах. Лакомством был иногда достававшийся нам жмых. Особенно страдал от недоедания брат. Ему постоянно хотелось есть. Очень часто вечером, перед тем как уснуть, мы вспоминали счастливые довоенные годы (может быть, поэтому они так хорошо запомнились) и очень сожалели, – называя себя дураками, - о том, что тогда, до войны, не до конца съедали пищу и отказывались пить парное молоко. Райскими казались и довоенные «антоновские» яблоки, а также темные сладкие сливы, которые росли под окном у бабушки. Случалось, особенно в первые военные годы, что у нас не было никакой еды. Однажды вечером, когда мы уже обитали в другом месте и лежали втроём на одной дощатой кровати мы с братом в очередной раз вспоминали о сытой довоенной жизни. Мама велела нам спать. Мы замолчали. Через какое-то время брат сказал: «Не спится. Я хочу есть». Я, лежавший между братом и мамой, почувствовал, что она тихо заплакала: у нас не было никакой еды.

Со второго года войны с едой стало легче: мы начали сажать картошку на участке, который нам выделили за пределами села. Мама и брат работали лопатами, а я аккуратно клал в каждую лунку по кусочку картошки с единственным глазком. Потом мы часто ходили на огород: пропалывали, окучивали, радовались росту и цветению кустов. А затем мы с нетерпением подкапывали кусты, доставая отдельные картофелины. Отваренные, они казались изумительно вкусными. Выкопанную осенью картошку мы расходовали экономно, стараясь растянуть её до весны.

Летом как-то утолять голод помогал «подножный корм»: темные ягоды послена (так называемая «бзника»), которая росла между огородами местных жителей, стручки деревьев акации, некоторые ягоды, особенно земляника, которую мы собирали на полянах возле речки. Иногда мама приносила с воскресного базара зеленый лук и огурцы, которые были особенно вкусны с нашим черным хлебом. Садов с фруктами и ягодами в то время в тех местах не было.

Со временем нам самим приходилось добывать и отопление. Дров в тех степных, безлесых местах не было. Об угле здесь и не слыхали. Местное население топило печи кизяком – большими «кирпичами», сделанными из смеси коровье –конского навоза и соломы. Нам кизяк был недоступен. Единственный выход – самим добывать торф. Мама и брат ходили куда-то далеко за село нарезать его, складывать для просушки, а потом на самодельных тачках они привозили его во двор. Горел он плохо, сильно дымил, инередко от этого болела голова.

Летом, когда топить печь было нецелесообразно, еду, обычно вечером, варили во дворе на самодельном металлическом треножнике. Огонь под ним поддерживали так называемые «котяхи» - высохшие «лепешки» коровьего помёта. Мы с братом собирали их в мешок на улице, по которой по утрам и вечерам гнали скот на выгон и обратно. По сравнению с братом моя жизнь была сытнее: до лета 1944 года я посещал детский сад, где хоть и не очень обильно, но давали еду три раза в день. Игрушек там почти не было. Зато нам много читали, мы заучивали стихи и песни (многие из них помнятся до сих пор), с нами готовили праздничные представления. Когда же воспитательницы уединялись и делились своими проблемами, мы находили собственные игры. Однажды одна девочка, очевидно подражая своей матери, организовала игру в «дойку коровы». Она поставила одного очень покорного мальчика на четвереньки, сняла с него штанишки и, подставила под него нечто вроде ведерка, стала «доить» его за единственный «сосок».

Несмотря на то, что я, благодаря детскому саду, питался лучше брата, каждую зиму мою голову покрывал толстый нарост, который называли «колтун», окружающие называли это «золотухой» Знакомая медсестра объясняла это недостатком витаминов и «малокровием». «Колтун» приносил мне много страданий. Я стыдился снимать шапку в присутствии других детей, которые, зная о моем «колтуне», срывали её и дразнили меня. Беспокоил меня «колтун» и ночами, когда под наростами я чувствовал сильный зуд. Но это были не вши. С ними мама вела решительную борьбу: одежду и постельные принадлежности она кипятила и гладила горячим угольным утюгом. Для стирки она где-то доставала темное жидкое мыло. В обиходе мы экономно пользовались кусочками «хозяйственного» мыла.

В один из морозных дней первой военной зимы неожиданно появился отец. Мы о нем ничего не знали с первых дней войны. После того, как фашистские войска обошли наш городок с севера и юга, он и его товарищи решили уходить на восток. Перед этим он успел забежать домой, отдать недоенную мычавшую корову и остальную живность оставшимся соседям и, забрав документы и некоторые фотографии, вместе со своими товарищами отправился искать «своих». Шли ночами, днем прятались в лесах или в стогах сена. Испытывали голод и страх. К «своим» удалось им выйти, когда фронт приближался к Курской области. Вся группа обратилась в ближайший военкомат, чтобы пойти в армию. Но отца не взяли, так как его год рождения (1903) был еще непризывным.

Он решил искать семью. Но где? Во время войны было много удивительных случайностей. В эти дни он встретил знакомого из Копаткевичей, который сказал ему, что мы находимся в Новом Осколе. Но когда он прибыл туда, нас там уже не было: мы разминулись с ним буквально в один день. Ему показали нары, на которых мы спали; под ними он нашел много груш, которые «заготавливал» его старший сын, похищая их колхозного сада. Отцу сказали, что мы уехали в Среднюю Азию. И он направился искать нас там. Но, доехав до Северного Казахстана, он связался со своей сестрой, еще с довоенных лет жившей с семьей в индустриальном уральском городе Челябинске. Мама, прибыв в Шарлык, тоже сообщила в Челябинск о нашем местонахождении. Узнав об этом, отец поездом добрался до Чкалова, а оттуда на попутных лошадиных повозках, но чаще пешком за три дня добрался до Шарлыка. Через несколько дней он уже работал в швейной мастерской.

Но в конце лета 1942 года он в буквальном смысле «ушел» на фронт. Мы трое были среди тех, кто провожал колонну одетых кто во что мужчин разного возраста, которая пешком ушла за край села. Мама горевала – и за судьбу отца, и за нашу судьбу. После недолгой военной подготовки отец и его товарищи по мобилизации попали на Сталинградский фронт, на тот самый, который вел кровопролитные наступательные бои в ноябре 1942 - феврале 1943гг. Однажды зимним днем (скорее всего это было начало 1943 года) мы получили небольшой почтовый конверт В нем была, как тогда говорили, «похоронка» - извещение из воинской части о том, что наш отец погиб. Мама рыдала, называла нас с братом «сиротами». Мы тоже горевали. Но случилось чудо: через какое-то время мы получили фронтовой «треугольник» - в таком виде шли без марок письма с фронта. Это было письмо от отца, в котором он сообщил, что жив. Согласно его позднейшему рассказу, дело было так. Он служил в артиллерийской части, и в его обязанности входило на лошадиной повозке доставлять к артиллерийской батарее снаряды. Однажды во время мощного вражеского артиллерийского или минометного обстрела, когда снаряды разрывались совсем близко, его отбросило в воронку. А в это время снарядом разорвало и повозку и лошадь. Товарищи, видевшие это, сообщили командиру части, что он убит. Но оказалось, что он был лишь контужен. Подлечившись в медсанбате, он вернулся в свою часть. (Кстати, в опубликованных ныне документах Министерства обороны России отец числится среди погибших). Этот случай породил у многих, получивших «похоронки», надежды на то, что и их близкие живы.

Научившись зимой 1943 года читать и писать (печатными буквами), я к каждому письму мамы на фронт делал свои добавления: рисовал строчащего «нашего» пулеметчика или стреляющий танк и подписывал: «Папа, бей немцев!» После войны я однажды его спросил, сколько он лично убил немцев. К моему разочарованию он ответил, что лично не убил ни одного немца. О войне он рассказывал неохотно и не раз говорил, что на ней очень много людей «полегло». От него я узнал, что из той колонны мужчин, которые ушли на фронт летом 1942 года, осталось в живых лишь двое, а от 1111-го стрелкового полка 333-й стрелковой дивизии, в котором он воевал, от Сталинграда до Болгарии, где для них в сентябре 1944 года закончились военные действия, дошло лишь 9 человек.

Между тем жизнь в эвакуации для нас, детей, становилась привычной. Ничего необычного не было в том, что многие из нас недоедали. Впроголодь жили и местные дети. Большинство из приезжих детей привыкло к зимним холодам, несмотря на нехватку одежды и обуви. Не лучше нас были одеты и местные дети. И как только сходил снег и подсыхала земля, все мы сбрасывали неуклюжие валенки и с удовольствием бегали босиком. И хотя в свой адрес мы нередко слышали от местных детей обидное слово «жид», это не мешало нам вместе играть: зимой резвиться в глубоких сугробах или кататься с горок, а летом устраивать «войны» с применением самодельных ружей и сабель, рогаток, луков со стрелами, благо для луков было в достатке ивовых веток, росших на берегу небольшой речки, а для стрел использовался сухой камыш из крыш домов.

...И тем не менее мы, дети, как и взрослые, жили ожиданием окончания войны. Нередко, устав от подвижных игр, мы садились где-нибудь в укромном месте и мечтали о том, как сразу после войны заживем счастливой довоенной жизнью. При этом некоторые дети грустнели: их отцы либо погибли, либо пропали без вести.

1 сентября 1944 года я пошел в первый класс. Мама сшила мне из мешковины сумку с лямкой через плечо. Но наполнить её было почти нечем: не было ни учебников, ни тетрадей. Вторую проблему решили так: прогладили утюгом газету, разрезали, сшили нитками и нужным образом разлинеили. Чернильницей служил небольшой аптечный флакончик. Купленное на базаре перо аккуратно привязывали нитками к гладко выструганной палочке.

Жили мы тогда в небольшом старом деревянном доме, в котором была комната с огромной «русской печью», располагавшейся в одном углу. Остальные углы занимали три семьи эвакуированных евреев – мы и еще две, всего нас было человек десять. Топили печь торфом, который сами добывали. Электрического освещения в доме не было, керосиновые лампы со стеклами были редкостью, а керосин – дефицитом. Главным осветительным средством были «коптилки», одно из уникальных бытовых «изобретений» военных лет. Делались они просто: из жести консервной банки вырезался кружочек с круглым отверстием посередине, в него вставлялась сделанная из той же жести трубочка, в которую продевался жгутик из ваты; жгутик одним концом опускался в небольшую бутылочку с керосином, а другой его конец зажигался. Получалось немного света и много копоти. С такого освещения начиналось мое приобщение к просвещению.

О том, как мы выглядели в то время, свидетельствуют две фотографии. Одна из них была сделана по просьбе отца, приславшего из Болгарии несколько своих фотографий. На ней не очень умелый фотограф (или не имевший качественных реактивов) отобразил нас троих (справа налево – маму, брата и меня, - одетых в нашу лучшую одежду. Вторая фотография, сделанная более профессионально, отобразила наш первый класс вместе с учительницей и её мужем, заведующим районным отделом народного образования, на фоне нашей школы. Был конец марта или начало апреля 1945 года. Снег уже сошел, но земля была еще сырой. Дети во втором и третьем рядах сидят на скамейках, в первом ряду – на растеленной прошлогодней грубой траве. Каждый из детей одет и обут в самое лучшее, что у них было. Особенно впечатлительна обувь: у всех детей первого ряда – валенки, несмотря на весну и сырость. Их мы носили до тех пор, пока не просыхала земля; тогда можно было ходить босиком. Крайний слева в первом ряду –я. На мне – связанный мамой, уже тесноватый темный свитер, штаны, сшитые ею из какой-то светлой ткани, и валенки. Фотография очень характерно отображала облик детей того времени.

Первые школьные зима и весна проходили в обстановке ожидания скорого окончания войны. Радиоусилитель, висевший неподалеку от нашего дома на уличном столбе, (в нашем доме радио не было) громко сообщал о победах Красной армии. И хотя множились признаки того, что войне скоро придет конец. Все чаще появлялись у людей «трофейные» вещи, прибывавшие в посылках из Германии. Это особенно было видно по одной из наших соседок по дому, работавшей на почте. Домой она стала приходить ночью и что-то сразу прятала под кроватью. Она начала хорошо одеваться и у нее даже появились золотые часы и украшения. Однажды мой догадливый брат дал мне понять, что на почте по ночам «потрошат» посылки из Германии.

Долгожданное окончание войны я встретил дважды. День 8 мая был по-летнему жарким. Мы бегали по улицам босиком, во что-то играли. Вечером распространился слух, что война закончилась. Мы начали радостно кричать. Но кто-то из взрослых выразил сомнение в этом. Тогда мы побежали к почте (другие учреждения уже были закрыты), уверенные, что только там могут нам сказать правду. Но там нам ответили, что об окончании войны никаких сообщений не поступало. (Много лет спустя у меня в связи с этим возникало предположение, что до кого-то могло дойти известие о капитуляции в Реймсе). Приунывшие, мы поплелись по домам и легли спать. За ночь погода резко переменилась: сильно похолодало и выпало довольно много снега. Утром стало известно о капитуляции Германии, об окончании войны. Но выходить из дома не хотелось. Я сидел у окна и глядел на улицу. На всю жизнь запомнилась следующая сцена: на пересечении двух протоптанных в снегу тропинок, уже наполненных талой водой, перемешанной с землей (а в тех местах – очень липкий чернозем), прямо в этой жиже, сидела пьяная женщина, которая плакала и смеялась одновременно. Она что-то выкрикивала. Её пыталась обойти нарядная парочка – девушка и раненый в руку офицер. Женщина с силой хлопала по грязной жиже руками, обдавая ею парочку. Но молодые, к моему удивлению, не ругали её, а, улыбаясь, обошли.

Таким впечатляющим эпизодом запомнился мне переход от военного времени к мирному.

Затем потекли дни ожидания отца. Мимо нашего дома часто проходили грузовики (преимущественно американские «Студебеккеры») с солдатами. Как правило, на ветровых стеклах грузовиков были портреты Сталина в военной форме. В кузовах автомашин вместе с солдатами было много вещей – тугие вещмешки, чемоданы, велосипеды – все то, что удалось добыть в Германии. Иногда автомашины останавливались недалеко от нашего дома, из них выпрыгивали солдаты. Их встречали радостными криками и слезами. Но среди них отца не было. Вечером 2 сентября мы, дети, как обычно, играли на улице. Неподалеку остановился грузовик с демобилизованными. Из него сноровисто спрыгнул солдат в шинели. Я сразу узнал в нем отца и что было сил бросился к нему и повис у него на шее. То же сделал и брат. Мамы дома не было. Брат побежал за ней, и через какое-то время они вернулись. Вскоре к нам сбежались сестры моей матери и их дети (в том же селе находились три маминых сестры, тоже эвакуированные из Белоруссии; у двух из них мужья погибли на фронте, а муж третьей не попал на фронт по возрасту), соседи и многие знакомые. Было много шума, много радости, много слез. Маму обнимали, говорили: «Ты счастливая».

С возвращением отца жизнь наша преобразилась. Дом наполнился чудесным запахом, который издавал его небольшой фанерный чемодан голубого цвета. А издавали запах ароматные карамельки в ярких обертках. Этим запахом было пропитано все содержимое чемодана – школьные тетради, простые и цветные карандаши, акварельные краски, точилки для карандашей, стиральные резинки – все то, что было необходимо для школы. К некоторому моему удивлению, отец, в отличие от других демобилизованных, не привез ни часов, ни одежды и обуви, ни отрезов тканей. Но он объяснил, что вернулся не из Германии, а из дружественной Болгарии, где застало его окончание войны, и что все, что он привез, он приобрел на солдатское жалованье.

Вскоре наши соседи по дому уехали в родные места. Мы пока остались. Уезжать нам было некуда: и наш дом, и улица, и наш городок сгорели дотла.

Война унесла многих наших родственников. Из четырех братьев мамы в живых остался один. Три её сестры стали вдовами. При обороне Ленинграда сгинул мамин племянник, мой двоюродный брат, талантливый 19-летний студент-историк, гордость и надежда всей родни. По линии отца погибли на оккупированной территориии две его сестры вместе с детьми. Третья чудом спаслась. В начале оккупации она перебралась в деревню к родителям её нееврейского мужа, предварительно уничтожив все документы. Местные полицаи знали о её еврейском происхождении и неоднократно пытались расстрелять её и двух её детей. Но каждый раз расстрел предотвращал немецкий офицер, который требовал документальных доказательств их еврейства. Благодаря этому немецкому офицеру, сумевшему в тех бесчеловечных условиях сохранить порядочность и человечность, им удалось уцелеть, а мои двоюродные брат и сестра живы до сих пор. (Думается, если бы удалось узнать фамилию этого офицера, он вполне мог занять место среди праведников в почетной галерее тех, кто спасал евреев в годы Второй мировой войны).

Наша «малая » семья – родители, брат и я – вышли из этой страшной войны без потерь. И в этом мы видели наше счастье.

Но события войны прочно впечатались в мою детскую память и остались в ней на всю жизнь.