Воспоминания

Сергей Гольдин

 

ЗАКОНЧИЛОСЬ ДЕТСТВО…


Человеческая память подобна граммофонной пластинке, которая со временем стирается, сохранив лишь некоторые фрагменты… Разумеется, всё вспомнить невозможно – а может, и не надо. И всё же постараюсь описать то, что сохранилось в памяти. Эти эпизоды повлияли на формирование не только моей жизни, но и на меня как на личность. Я заранее допускаю, что некоторые факты и события могут не совпадать с хронологией, да и мои литературные способности не могут воспроизвести того, что было в моей жизни…

 

Первое, что возникает в моей памяти, – это улица, на которой я родился.
Наш район назывался «Нижний базар». Он включал в себя территории многих улиц, начиная от Оперного театра и до Дворца спорта трудовых резервов.
О том, что Минское подворье было культурным и торговым центром Старого Минска, говорят названия улиц: Новомясницкая, Старомясницкая, Торговая, Замковая, Немига, Слесарная и т. п.
Улица, на которой мы жили, называлась Старомясницкой. Я не случайно упомянул название. Это была многолюдная и многонациональная улица, где жили евреи, татары, немцы, белорусы, русские. Слышалась разная речь – в основном, еврейская, – но это никого не удивляло. Многие русские понимали еврейский язык (идиш)..
Дома в подворье были полутораэтажные, расположенные так близко друг к другу, что по улице между ними могла проехать только телега. Предполагаю, что на верхних этажах домов во многих случаях жили богатые евреи, а в нижних полуэтажах – прислуга. Догадки мои подтверждаются тем, что однажды мы с братом Гришей нашли спрятанную на чердаке очень
красивую и ценную посуду. Возможно, это была специально хранимая кошерная пасхальная посуда.
Что представляла собой наша улица с точки зрения быта и занятости? Жили на ней преимущественно ремесленники и подсобные рабочие. На нашей улице было много магазинов (в том числе, мясных и рыбных). На углу нашего дома была маленькая слесарная мастерская, где старый еврей изготовлял ключи. Я мог часами наблюдать, как он работает.
Каждое утро на нашей улице собирались люди с колясками для перевозки мебели и других грузов, точильщики ножей и ножниц со своими переносными точильными устройствами, дровосеки с пилами и топорами. Все они предлагали свои услуги.
Наш дом был полутораэтажным, из красного кирпича. В доме было 3 подъезда. На первом этаже были три однокомнатные квартиры – в них жили русские семьи – и тёмный коридор без освещения. На втором этаже были две квартиры, жили там еврейские семьи. С первого этажа на второй вела широкая деревянная лестница, под которой был наш сарай, где хранились дрова.
Второй этаж освещался дневным светом – в середине крыши был стеклянный купол. Помню фамилию наших соседей – Браверман (они мне казались очень богатыми)!
Наша квартира состояла из столовой и спальни. В квартире была также кухня с русской печкой и тёмный туалет (без окон). На кухне была чугунная чёрная раковина (горячей воды не было). Пищу готовила мать, в основном, на примусе. По праздникам разжигали русскую печь, и мама пекла различные булочные изделия… Мы спали с братом вместе, на одной кровати, что нередко приводило к дракам.
Мой отец, Мордух (Моттл), родился в 1908 году, в Минске, в районе «Комаровка». Он был малообразованным человеком, после революции вступил в коммунистическую партию и был направлен на строительство кондитерской фабрики «Коммунарка». Моя мама, София, родилась в местечке Узда, Минской области, в многодетной семье. Выйдя замуж, в основном, была домохозяйкой, и до 1941 года имела троих детей. В отличие от отца, мать была очень мягким человеком, никогда не могла нас наказать, зато от отца нам доставалось часто
(и было за что).
В школу дети тогда шли в 8 лет, но так как я родился в октябре, то в 1938 году ещё ходил в детский сад, который размещался в помещении клуба пищевиков им. Сталина. После войны в этом здании был кинотеатр «Победа».
В 1939 году родители определили меня в 8-ю еврейскую школу, которая потом стала белорусской, а затем русской. В итоге я не знал ни еврейского, ни белорусского, ни русского языков хорошо. Но не потому, что я был чрезвычайно бездарным, а потому что путь в школу проходил через площадь Свободы, а там в это время строили фонтан, что меня очень привлекало. Вместо учёбы я наблюдал, как работали рабочие, и как постепенно создавался фонтан. Была и ещё одна страсть, которая отвлекала меня от учения. Я очень любил ходить
в детский кинотеатр. Деньги, которые давал мне и Грише отец на обеды, мы тратили по своему усмотрению. В итоге, я остался на второй год в 1-м классе, а Гриша в 4-м.
Перед началом войны было много разговоров, о том, что может начаться война. Во всех витринах магазинов и на стенах домов висели огромные плакаты и рисунки, восхваляющие мощь Советского Союза, показывающие разгром любого врага. Я по-детски воспринимал всё как действительность и был горд за нашу страну.
В июне 1941 года, примерно 10 числа, родители отправили меня и Гришу на отдых в пионерский лагерь. Сбор детей был во дворе клуба им. Сталина. Играл оркестр, было очень весело. Ребята знакомились между собой, рассказывали друг другу разные небылицы, каждый хотел показать себя героем.
На станцию шли строем, играл оркестр, настроение у всех было приподнятое. До лагеря ехали в пригородном поезде. Лагерь располагался примерно в 50-ти километрах от Минска, железнодорожная станция «Городище».
Пионерские лагеря строились по одному образцу: корпуса для мальчиков, для девочек, столовая, баня, линейка. Лагерь располагался среди живописной природы. Вокруг отличные хвойные леса, полные ягод и грибов. Была и речушка, узкая и мелкая. Помню, как нас первый раз повели на речку. Ребята спрашивали друг у друга, кто умеет плавать. Я крикнул, что умею и, раздевшись, кинулся в воду, принявшись молотить ногами и руками по дну речки.
Все стали смеяться и поняли, и я в том числе, что никакой я не пловец. Я выскочил из воды, ощущая стыд, но вскоре об этом эпизоде все забыли.
Большинство детей, чьи родители работали на пищевых предприятиях, в отличие от меня, не любили лагерную пищу, особенно манную кашу. Большинство работников лагеря были евреями. Старшим пионервожатым был Цырлин Ефим Иосифович.
22 июня 1941 года было торжественное открытие пионерского лагеря и, соответственно, родительский день. Наши родители не смогли приехать – на то были причины. 22 июня в Минске было открытие Комсомольского озера, и присутствие на нём коммунистов было обязательным, а мама осталась дома с больным младшим братом Яшей. Нас взяли к себе приятели моего отца, приехавшие к детям, и мы целый день провели с их семьёй.
В тот же день, к вечеру, мы почувствовали, что взрослые чем-то взволнованы. Вдруг все заметили огромное зарево пожаров – это горел Минск. Все понимали, что происходит что-то необычное, но никто не говорил, что это война.
Назавтра, 23 июня, день проходил, как обычно, но не было веселья, взрослые между собой о чём-то разговаривали, не чувствовался установленный строгий распорядок дня. Некоторые из детей, собиравшие ягоды в лесу, рассказывали, что видели людей не похожих на местных. В дальнейшем мы узнали, что это был немецкий десант.
24 июня стало очевидно, что происходит что-то необычное. Работники лагеря часто звонили в Минск, не скрывая своего волнения. К обеду стали слышны частые взрывы со стороны Минска. Старший пионервожатый, чтобы как-то успокоить детей и снять волнение, собрал всех детей на пионерской линейке. Как обычно, на флагштоке развевался красный флаг. Чувствовалась во всём напряжённость, не было шуток и смеха. Вдруг над лагерем появился самолёт. Все подняли головы, а Ефим Иосифович говорит, что это наш скоростной бомбардировщик. Но не прошло и минуты, как самолёт пошёл в пике и сбросил бомбу. К счастью, она упала на баню, и никто не пострадал. Началась паника, многие дети плакали. Меня взял Гриша, и мы побежали в лес. В лагере начался беспорядок. Дети плакали; кричали, что хотят, чтобы родители забрали их. Я и Гриша, конечно, не думали, что не увидим больше своих родителей и брата.
25 июня до рассвета солнца всех подняли, предупредив, чтобы ничего с собой не брали, так как через неделю предполагали вернуться. Сонные, наскоро одевшись, не умываясь, – мы выбежали из корпуса и присоединись к остальным отрядам. Когда весь лагерь был собран, нас повели в сторону станции.
Проходили мимо столовой и продуктового склада, но никто не предложил нам взять с собой что-нибудь из еды. Молчаливым строем мы двигались, подавленные чувством неизвестности,
без разговоров и смеха. Тревога подавляла даже мысли о родителях и брате, которые остались в Минске. Расстояние до станции было примерно полтора километра, и с рассветом мы подошли к товарным вагонам, стоявшим на запасных путях. Так закончилось моё детство, и начались военные годы.

II
Словно знавшие заранее, что необходимо делать в подобных случаях, мы быстро стали заполнять вагоны. Я оказался в одном вагоне с Гришей. Мы не осознавали, что происходит, а главное, – что нас ждёт впереди. Как только поезд тронулся, все ощутили чувство голода, как будто мы не ели долгое время, – даже те дети, которые обычно вообще отказывались от завтрака. Думаю, это был первый признак наступающего тяжёлого времени.
Эшелон двигался, не останавливаясь на железнодорожных станциях, а мы смиренно сидели на полу вагона, не пытаясь взглянуть через приоткрытые двери на происходящее снаружи.
Иногда слышались звуки летящих самолётов, – мы ещё не знали, что это немецкая авиация. К полудню мы подъехали к большому городу. Это был Смоленск. Так как наш эшелон был товарный, то его завели на дальние от перрона пути, ближе к насыпи. Когда поезд почти остановился, и мы впервые открыли ворота вагона, дети, мешая друг другу, стали выпрыгивать из вагона (после большого переезда не терпелось справить естественные потребности).
Вдруг над станцией появилось несколько немецких самолётов, они стали бомбить стоявшие на станции вагоны. Стоял неимоверный грохот от разрывов бомб и гудков паровозов. Поскольку наш эшелон был на краю насыпи, те, кто ещё оставались в вагоне, бросились вниз, пытаясь укрыться в высокой траве рядом с вагоном. Я лежал лицом к земле в высоком бурьяне, ни на кого не глядя и никого не видя. Казалось, все бомбы падают на меня.
Прошла вечность, состояние своё тогда я даже сейчас затрудняюсь передать. К счастью, я остался совершенно невредим, и недалеко от меня находился Гриша. Когда всё утихло, нас стали собирать наши воспитатели и начальник лагеря Фридман.
На станции появились военные, которые действовали быстро, собирая всех уцелевших. Приказали никому никуда не расходиться и ждать. Примерно через час нас покормили из походной «военной кухни» – то была пшённая каша, до сих пор помню её вкус.
Многие мужчины были тут же мобилизованы в Красную Армию. К вечеру сформировали новый эшелон, и всех, включая детей пионерского лагеря, разместили по вагонам. Поезд двигался медленно, часто делая остановки. Куда нас везли, – никто не знал. Вначале поползли слухи, что нас везут в Москву; затем выяснилось, что мы направляемся в глубинку России.
По мере передвижения мы немного осмелели, двери вагона постоянно были открыты, и мы наблюдали за происходящим. За дверьми была мирная жизнь. Точно помню – еду нам выдавали сухим пайком. Рано утром, 30 июня, поезд остановился на железнодорожной станции Аркадак, Саратовской области. Всех людей попросили немедленно покинуть
состав, который через короткое время ушёл со станции. Народу было очень
много. Детей без родителей, в том числе и минчан, собрали отдельно.
Теперь в нашей группе были и другие дети. Всю эту группу детей возглавлял
Ефим Иосифович Цырлин.
Районный центр Аркадак представлял собой провинциальный городок. Центром его была привокзальная площадь, вокруг которой были школа, кинотеатр, столовая и другие административные здания. Всех детей разместили в помещении средней школы. Мы как бы заново вернулись в лагерный образ жизни: подъём, завтрак, обед, ужин. Питались мы в привокзальной столовой. Только совсем другими стали взаимоотношения между ребятами. Многие ребята (не минчане) разбежались. Те, кто остался, должен был приспосабливаться к новой жизни. Новые обстоятельства, люди, диалект – всё оказывало на нас определённое влияние, и мы тоже стали другими. Многие из нас вдруг узнали, что мы евреи.
Местное население, особенно молодёжь, относились к евреям предвзято (то ли не видели никогда, то ли представляли нас непохожими на других). Внешне они не могли определить, кто из нас еврей, поэтому случалось так, что, поймав кого-нибудь из наших ребят, клали себе на ладонь горох или кукурузу и спрашивали, что это такое. Если несчастный не выговаривал букву «Р»– значит, он еврей. Нередко таких избивали. Постепенно вокруг нас сформировалось
неприятие со стороны местных подростков, что, в свою очередь, объединяло и сплачивало нас.
Мы прожили в помещении школы на привокзальной площади до конца августа 1941 года, когда нам объявили, что до 1 сентября нам придётся освободить школу. Сказали собрать свои вещи и ждать. 31 августа нас вывели из школы и разместили в скверике, рядом со школой, где мы прождали весь день. Вечером мы увидели огромную колонну людей с небольшими узелками. В колонне большинство были старики и дети. По команде конвоирующих их военных всех посадили на землю. Мы не понимали, кто это такие и тревожно переглядывались, тут же собралось множество зевак, и пополз шепоток: «немцы-предатели». Мы от удивления не могли сказать ни слова, как бы онемели; тем более, их разместили недалеко от нас. Помню страдальческие лица, молитвы пожилых людей, плач детей.
С наступлением ночи нас построили; младших посадили на телеги, остальные пешком – в неизвестность. К утру мы пришли в небольшой посёлок (примерно 5 км от станции) и разместились в одном из зданий из красного кирпича.
Мы оказались в бывшем немецком посёлке, где жили до изгнания поволжские немцы. Дом, в котором нас разместили, был домом бывшего поселкового совета. Позже нас распределили по группам и разместили в отдельных деревянных домах. Так сформировался детский дом. Он разместился в пяти зданиях (включая административное), была также столовая, баня, стадион.
Детский дом – это особенное место проживания, где каждый обречен самостоятельно решать свои жизненные проблемы, где существуют свои законы, суд чести и строжайшая иерархия. Каждый знает своё место.
После высылки немцев из их мест в посёлке организовали колхозные бригады, так как оставалось много скота, поля пшеницы и приусадебные участки, пустующие дома. Естественно, в посёлок прибыло много эвакуированных людей.
Вскоре у нас появился директор. Это был человек, хорошо знавший детскую психологию, поведение детей и их потребности. Сам он был воспитанником знаменитой детской трудовой колонии ФЭД («Феликс Эдмундович Дзержинский»), руководимой опытным педагогом Макаренко.
Фамилию директора не помню, звали его Пётр Архипович. Замечательный был человек и педагог, умелый руководитель. Его девиз был – труд. Слов на ветер никогда не бросал, сказал-сделал. За провинность никогда не читал мораль, однако мог и ударить. Нам казалось это справедливым. Иногда доставалось и мне.
Работали и до приезда директора. Ежедневно работали на оставленных полях – занимались прополкой, пасли скот. Были работы и в самом детском доме: заготовка дров для кухни, доставка воды; девочки работали, в основном, на кухне и в столовой – мыли посуду и убирали помещения.
Вскоре на базе колхозной бригады был создан военный совхоз, где основные работы выполняли пожилые мужчины, а мы были в качестве подсобных рабочих. Вся получаемая продукция шла на фронт.
Директор детского дома заключил договор с военным начальством, что детский дом за определённую плату будет получать кое-какие продукты. В результате мы стали постоянными рабочими. Продолжительность рабочего дня зависела от времени года. Так я освоил все сельскохозяйственные работы: пахота, боронование, обработка полей, сбор урожая.
Освоили мы и все работы по уходу за лошадьми: кормление, чистка лошадей и загонов. Даже стали неплохими наездниками, и иногда после купания лошадей устраивали набольшие скачки, что категорически запрещалось, – ведь это были рабочие лошади. Осенью убирали урожай и заготавливали сено для скота. После окончания осенних работ пасли стада коров, а по ночам – табуны лошадей. Это было небезопасно, так как поздней осенью в степи было много волков, и встречи с ними были нередки.
Я уже рассказывал, что детский дом – это закрытое общество. Нередко там проводились различные, я бы сказал, недетские игры. Например, искусственное удушение, после которого мальчик неосознанно бегал за всеми, как сумасшедший, и только после того, как он получал удар по щеке, – как бы просыпался. После чего обычно плакал. Периодически велись показательные драки для определения иерархии – кто кому подчиняется. При этом строго соблюдались правила: лежачего не бить, прекращение драки при появлении крови или
если кто-то заплакал. Обычно, после драки, дети замыкались и в одиночестве плакали – не от боли, а от обиды. В такие минуты вспоминался довоенный дом и мама. Я тоже участвовал в драках.
Была и такая игра, которая называлась «на хопок». Надо было подстеречь одного из играющих (заключался договор между сторонами) и быстро вырвать у него еду.
Среди ребят были очень распространены наколки (татуировки).
При этом в качестве туши применялась жженая резина и собственная моча. Накалывали тремя иголками, связанными между собой нитками. Глубина втыкания иголок определялась местом связывания. Тому, кто явно боялся, втыкали глубже. После такой процедуры вся эта часть тела покрывалась опухолью. Все наколки у ребят были одинаковыми.
Неучастие в проводимых играх считалось трусостью и вело к потере авторитета среди всех товарищей.
Существовали также «должники» и «ростовщики». Одни попадали в зависимость к другим. Происходило это так: в холодное время года завтрак и ужин приносили, как правило, в комнаты. Завтрак и ужин обычно состоял из 100 граммов хлеба и кусочка сахара. Одни поедали всё очень быстро, а другие разрезали неспеша хлеб на маленькие квадратики и ждали, когда начнётся торг.
За один квадратик, проданный просящему, можно было получить в четыре раза больше. Среди детей были дистрофики и довольно упитанные мальчики. Воспитатели обращали на это внимание, но от детей никогда ничего нельзя было узнать – доносы строго карались.
Уборкой помещения занимались сами дети. Мне казалось, что особенно грязно не было, но тем не менее были инфекционные заболевания: чесотка, туберкулёз, малярия и тиф. Я переболел всеми этими болезнями.
Когда я заболел тифом, меня положили в сельскую больницу. Палатой была большая комната, примерно 60 метров, где лежали и дети, и взрослые. Лечила нас всех врач, эвакуированная в этот посёлок. Я думаю, что это была палата обречённых. Когда состояние моё ухудшилось, меня перевели в отдельную комнату, откуда никто уже не выходил живым, но неожиданно я выздоровел.
Жизнь в детском доме продолжалась. К началу 1943 года голод усилился. Военный совхоз ликвидировали, а подсобное хозяйство, кроме картошки и сахарной свеклы, ничего не давало.
Существование каждого зависело от его способностей достать (украсть) что-нибудь съестное. Воровали всё, что было более-менее съедобным. Рвали с грядок зелень и овощи, не давая им созреть. Небольшой заработок давало копание весной огородов, а зимой – подшивание войлоком подошв валенок.
Несмотря ни на что мы всё же учились в школе. Всё это выглядело очень условно: мы учились в тех же комнатах, где и жили. Каждому давали грифельную доску и мел – это всё. Надо было записывать на доске и запоминать. Естественно, каждый думал в это время о своём: в основном, где найти что-нибудь поесть. Честно говоря, я и не помню, что мы тогда учили.
По мере взросления многих ребят забирали на фронт. В 1943 году Гришу направили учиться в железнодорожное училище, и до 1949 года я его ни разу не видел. Я уже был в старшей группе, и в 1945 году меня и ещё троих ребят направили в Саратовский нефтяной техникум-интернат, т.е. на полное государственное обеспечение. Перед отъездом директор пригласил нас к себе домой, покормил, пожелал нам хорошей учёбы и просил не забывать детский
дом. По прибытии в техникум следовало пройти что-то наподобие собеседования; в основном, по общей школьной подготовке. Как и следовало ожидать, наши знания оказались чрезвычайно низкими. Из всей нашей группы приняли только меня, хотя я не мог понять, чем отличаюсь от других.
К сожалению, моя недальновидность не позволила мне осознать, что могло ожидать меня в будущем, и я, в знак солидарности с остальными ребятами, вернулся обратно в детский дом.
Как сейчас помню то весеннее тёплое утро 9 мая 1945 года. В наших краях ещё не везде сошёл снег. Мы, дети, по дороге в школу услышали разговоры о том, что война закончилась. Вскоре нас собрали возле административного корпуса и объявили официально об окончании войны.
Занятия в школе были отменены. Радость была всеобщая, но везде слышался плач женщин. О чём они плакали? Конечно, это были слёзы радости, но также и скорби о не вернувшихся с войны мужьях и сыновьях.
Лично я в полной мере не осознавал, что означает окончание войны. Вроде бы понятно – больше не будут убивать; и это – большая радость. В то же время я не мог глубоко осмыслить, что произошло; и что было бы, если бы этого не произошло.
…Я много думал об истреблении евреев во время войны. Была ли у моей мамы возможность уйти из гетто и спастись, как это некоторым удавалось. Или спасти младшего брата, отдав его в белорусский детский дом, – ведь он был блондин и не прошёл обряд обрезания (брит-милы). Нет ответов на эти вопросы… Поэтому, когда идёт речь о Дне Победы, я с трепетом вспоминаю то весеннее утро 9 мая 1945 года.

Сергей Гольдин родился 1 октября 1930 года в Минске. После войны жил в Минске, работал электриком, после окончания института – инженером. Одна дочка, две внучки.
Репатриировались все вместе из Минска в 1993
году. С этого времени живет в Беэр-Шеве.

Из книги «Взрослое детство войны. Сборник воспоминаний - 2». Издано Культурно-просветительским центром и общиной «КЕЙТАР» совместно с Городской компанией по культуре г. Ашдод, Израиль, 2013 г.